Очарование зла
Очарование зла читать книгу онлайн
Героями захватывающего романа Е. Толстой "Очарование зла", написанного на основе сценария одноименного фильма, стали Марина Цветаева, ее муж Сергей Эфрон, Вера Гучкова, дочь знаменитого политического деятеля А. И. Гучкова, принявшего отречение государя императора Николая Второго. Действие романа разворачивается в Москве 1930-х годов и в Париже, где лучшие представители русской эмиграции оказываются перед выбором, с какой политической силой связать свою судьбу.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Елена Толстая
Очарование Зла
Глава первая
…После мраморов Каррары
Как живется вам с трухой
Гипсовой?..
Марина, Марина, Марина… Как высказалась, а? Никогда не стеснялась в выражениях… «Труха гипсовая»! Да вот только труха ли я?.. Старуха ли я?.. Теперь-то, разумеется, старуха — и труха, но тогда, в те годы, когда ты писала это, — о Марина! — нет, тогда я трухой не была! Помнишь, Марина? Помнишь?
A! Ты говорила еще: страшно, когда некому сказать «а помнить?». Горчакова все жалела, последнего лицеиста. Ну вот какое дело тебе было до последнего лицеиста, когда он уж сто лет как все равно помер, а ты была тогда молода, и вообще все были умопомрачительно и как-то совершенно неприлично молоды… Теперь я все это понимаю. Последняя из всех. Тем, кто уходит раньше, это кажется и романтичным, и достойным сожаления.
Сивилла: выжжена, сивилла: ствол…
Думаешь, я и этого не помню? Разумеется, помню… Вечная жизнь без вечной молодости — один только голос оставила сивилле судьба. Только голос… Твой голос, Марина. Это ты сделала из нее стихи. Ты из всего делала стихи — и из собственной беды, и из чужой, и даже из моей грядущей старости, о которой тогда ни сном ни духом никто не подозревал… Как в зеркале показала, обо всем догадалась заранее, все предрекла — и ушла, оборвала…
А вот зеркал у меня в доме нет. Что я увижу в моем зеркале, кроме лжи? Сморщенное лицо? Ложь! Пятна на руках? Еще одна ложь! Тусклые глаза? Ложь, ложь, ложь! Правда — она какая-то совсем другая… В правде много света. А тут сплошная темнота.
Я заперта в этом доме, в этом вечере, в этой надвигающейся грозе — но хуже всего: заперта в собственной старости. Сижу внутри памяти, как в тюрьме. Полная тьма. Иногда только вспышки, как будто молнии взрываются… или еще что-нибудь взрывается, не знаю. Бу-бум! И сразу что-нибудь вижу… Мысленно вижу, потому как сижу в кромешной тьме.
И спичек опять нет! Ну вот почему он все время ворует мои спички, спрашивается? Ни свечку зажечь, ни закурить! И что за манера — из дома таскать? Нет чтоб в дом принести! И все стучит, по всем углам стучит — это он недоволен. Слова ему не скажи! Должно быть, считает меня полоумной старухой. Одинокие старухи — всегда полоумные, потому что разговаривают сами с собой. «Помните, мадемуазель Гучкова… то есть миссис Трайл… то есть — помнишь, Вера?.. Помнишь?»
Странно! Почему я сегодня весь вечер думаю о Марине? Что, уж и подумать больше не о ком?
Марина Цветаева не любила Париж с его «грустной обязанностью развлекаться». Но она была — там, внутри Парижа, внутри всей этой великолепной мишуры русской эмиграции, причудливой и жалкой, как мундир маленького латиноамериканского диктатора. Марина не прощала эмиграции вовсе не фальши. Фальшь — что! Такая мелочь не заставила бы ее и поморщиться. Нет, другое: эмиграция не любила поэзии. Больше: эмиграция не нуждалась в поэзии. Русская поэзия потеряла смысл.
А для Марины другого смысла быть не могло. Она писала стихи так, как другие тачали сапоги или шили штаны. Это было ее ремесло, ее дыхание.
Она ненавидела «их» — в ком видела предателей (даже не «белой идеи»! нет — поэзии!) — безмолвно и некрасиво. Лицом. Всей своей манерой держаться. Да, она приходила в ресторан и сидела там с некрасивым лицом. Никого это, разумеется, не задевало. Поэтессе положено делать разные гримасы. Тем более что ее муж Сережа был ужасно милый, такой красивый, нелепый немножко и общительный. Подвыпив, жаловался на жену, но тоже удивительно мило и по-детски простодушно: она меня обижает…
Сережа. Это ведь он познакомил Веру Гучкову с Болевичем. Тогда все и началось, в тридцатые годы, в Париже. И тянется нитка, тянется… все тоньше и тоньше становится, но до сих пор еще два последних волоска не оборвались.
Жива Вера Александровна Гучкова — и жив Болевич.
Рас-стояние: версты, мили…
Но это сейчас, сейчас, а тогда («помнишь?») — тогда, в Париже, они были под единым небом, под одной и той же пошло сверкающей ресторанной крышей. Красавица Плевицкая в кокошнике размером с храм Василия Блаженного, расшитом алмазами, серебристо скорбела об оставленной в далеких снегах России, и ее втиснутое в жесткий атлас тело сияло, точно сугроб под фонарем: когда, бывало, возвращаешься из Мариинского театра, в ушах постепенно замирает финальная ария, и снег искрится на ресницах и повсюду, по всему Петербургу, и так тихо везде…
Марина слушала неподвижно, сидела очень прямо, застыв; простое, сильно поношенное платье смотрелось на ней как рыцарский доспех: в каждой нитке таился вызов, которого то ли не замечали, то ли боялись принять.
У Сережи, напротив, светились радостно глаза: ему нравился голос Плевицкой, безотносительно ко всему прочему, что происходило вокруг. Он не ощущал картины в целом, как ощущала ее Марина; ложь происходящего не причиняла ему боли. Глаза у Сережи были чуть водянистые, очень светлые, немного навыкате; любая улыбка отражалась в них, и они приобретали глуповато-восторженное выражение. Хотя Сережа глуповатым не был. Да и особенно восторженным — тоже. Он был слабым и мужественно боролся с этим обстоятельством. Настоящий одинокий герой. Слабость характера в те годы считали преступлением, чем-то постыдным. Плакать от восторга дозволялось лишь генералам с твердой от орденов грудью. Нечто вроде традиции: мокрые от водки усы и трясущиеся слезы в глазах.
Веру совершенно не тяготила «обязанность развлекаться». У ее отца оставались от прежней жизни бриллианты — и дочь с удовольствием носила бриллиантовые колье. У ее отца были средства покупать ей модные вечерние туалеты — и она, разумеется, не пренебрегала такой возможностью. Модная внешность, причудливо приклеенный блондинистый локон над виском, узкие бедра, прямые плечи. Насмешливое равнодушие во взоре. Неотразима.
У Цветаевой — тоже в своем роде модная внешность: та же подчеркнутая неприспособленность к материнству (не-утилитарная женщина, бесполезная, то есть: возможная лишь как возлюбленная; не для продолжения рода — исключительно для любви и смерти). Но Цветаева — не неотразима; Цветаева — неприступна.
Вере — двадцать пять, то есть почти двадцать.
Цветаевой — тридцать девять, то есть почти сорок.
Странно, что они принадлежат к одному и тому же миру. И все же это именно так. Одна из неприятностей эмиграции: невозможность уединения в собственном кружке. Слишком мал этот самый кружок, все вперемешку: официанты, генералы, швейцары, поэты, взъерошенные мечтатели, нелепые журналисты, бывшие актеры, бывшие члены Государственной думы.
Голос Плевицкой утонул во взрыве аплодисментов, и тотчас возле нее очутился генерал Скоблин с меховой накидкой в руках. Окунув ее в меха, рук не убрал — так и остался стоять, прижимая к себе туго обтянутую платьем, непрерывно извивающуюся под переливами атласа русскую красавицу в алмазах.
Очень романтично. Он до сих пор в нее влюблен. Все как в опере или в романе Вальтера Скотта. Жена красного командира попадает в плен к белым, и корниловский офицер Скоблин влюбляется в нее без памяти. Спасение красавицы, тайное венчание с нею, а затем — совместное бегство из России… Все чувства, все обстоятельства чуть преувеличенны. И — совершенно очевидно — Скоблин и Плевицкая безмерно дорожат ими. «Помнишь, Николя, как ты увидал меня впервые? Какая я была!.. И руки красные, и этот тулупчик смешной…»