Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье
Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье читать книгу онлайн
Роман «Раздумье» — вторая книга трилогии «Волга-матушка река» советского писателя Федора Панферова.
В центре романа — развитие сельского хозяйства в первые послевоенные годы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Зачем бумажка? Твой друг — значит, мой друг.
— Пишете? — воскликнула Марьям, сделав движение рукой, будто пишет, и на какой-то миг онемела. Затем, налив крепкого чаю, первую чашку подала Акиму Мореву и заговорила о литературе. Сначала робко, даже мило заикаясь, хотя современных писателей знала хорошо и заставила краснеть «сочинителя»: он хуже ее был знаком с литераторами и с литературой.
«До чего это глупо: объявил себя писателем», — подумал он, стараясь перевести разговор на другое.
Но Марьям хотела поговорить о литературе: она знакомила ее с жизнью, чувствами, бытом других народов, живущих в далеких городах, селах, в лесах, и еще она знала, что писатели — это люди большого сердца, а ведь ей уже тридцать лет, она окончила Московскую сельскохозяйственную академию имени Тимирязева и попросилась на работу именно вот сюда, в степь, помогать отцу.
Она преклонялась перед ним: он на ее учебу потратил годы труда.
— Разум в тебя войдет, как солнце, — твердил ей отец, — глаза другие станут, мозг другой, сила другая.
Ибрагим учил ее, учил сына — этот уже заканчивал десятилетку и на следующий год тоже собирался в Москву. Как не преклоняться перед таким отцом! Он вовсе не похож на соседа по отаре Степана Клякина. Тот скупой, прижимистый и детей не учит, уверяя:
— Богатство в люди выведет, а не то, что ты там в тетрадках наваракаешь.
— Две жизни здесь у нас, в степях, — говорила сейчас Марьям, обращаясь к Акиму Мореву. — Вы напишете об этом? — И над кошмой, разостланной по полу, поводила руками. Пальцы тонкие, подвижные, как подвижен и весь стан. Вот она, стоя на коленях, выпрямилась, и небольшие ее груди туго обозначились, а сильная шея вытянулась, как это бывает у голубя, когда он вдруг насторожится. — Я бы написала об этой жизни, — говорила она, одновременно прислушиваясь к тому, о чем спорят отец, Жук и Егор Пряхин.
Аким Морев боялся поднять на Марьям глаза: образ Елены еще жил в нем. Но он не смотрел на Марьям еще и потому, что невольно попал в ложное положение, объявив себя писателем. Хотя это можно было бы каким-то порядком устранить. А как устранить то, что ворошилось у него на душе, потеснив чувство к Елене? Ведь оно вовсе не зависимо от него и приятно. И он не поднимал глаз. Только видел, как над серой чистой кошмой, на которой они все сидели вокруг низенького столика, плавали руки Марьям с тонкими, сильными и загорелыми пальцами.
— Расскажите, что это за две жизни? — поинтересовался он, предполагая, что Марьям что-то сочиняет.
— Две жизни? Что значит жить двумя жизнями? — начала она, затем повернулась к своей матери и на родном языке что-то сказала, и та внимательно посмотрела на Акима Морева, а Марьям продолжала: — До нас здесь жили чабаны. Как? Страшно. Особенно страшно жили до революции. Они в холодные зимние дни ютились в кошарах вместе с овцами, собаками. Говорили так: «Вот надышим, всем тепло будет». У них были овцы крепкие, как собаки, но из шерсти тех овец нельзя было выделывать тончайшее сукно. У нас появились другие овцы — тонкорунной породы. Они благородней, нежней, и из их шерсти вырабатывают лучшие сукна. Значит, уже многое изменилось. А? Как вы думаете, Аким Петрович?
— Очень многое, — ответил он, вслушиваясь в трогательно-взволнованный голос Марьям.
— Но и мы изменились. Не можем жить в одной кошаре с овцами. Нам нужна библиотека, нужен свет. В хорошем смысле этого слова — свет — то есть общество. Ныне только такой человек, как Степан Клякин, сосед наш, может жить вместе с овцами и собаками, его заботит только доход от спекуляции. Я не могу точно выразиться, но чувствую, — смущенно проговорила Марьям.
Теперь Аким Морев стал улавливать ход ее мыслей, поэтому, забывшись, поднял на нее глаза и произнес:
— А вы проще.
— Проще? Проще тоже бывает трудно. Ну, вот… для Клякина совхозная отара… как бы вам сказать… зацепка. А дай ему волю, он совхозную отару пустит под нож и займется спекуляцией. Значит, главная жизнь у него где-то там, на стороне, прикрыта от честных глаз. Мой отец получает большой доход от отары, которую пасет… и он живет жизнью советского человека. Ясно ли я сказала?
Да, она сказала ясно: у Клякина для себя одна жизнь — чуждая всему советскому строю, и другая — показная, для зацепки. По званию он советский чабан, а по делам — спекулянт.
Но тут Марьям перебил Егор Пряхин, уже выпивший и раскрасневшийся:
— Аким Петрович… вы сообразите. Спрашиваю Ибрагима, с которым на огненных мечах мы бьемся. Вот этого, — он любовно обнял друга. — Спрашиваю: «Давай секрет!» Говорит: «Марьям — секрет». Что такое Марьям? Да она же пискнет у меня в руке. Вот так возьму, сожму — и один только писк. — Егор Пряхин выставил огромную руку, сжал кулак и захохотал.
— Марьям — секрет, — настойчиво повторил Ибрагим.
— Да почему Марьям? Что такое Марьям? Ты секрет! — кричал Егор Пряхин.
— Марьям — наука, — по-отечески улыбаясь, ласково посматривая на дочь, тихо произнес Ибрагим. — Ты знаешь, как течет кровь в овечке? А, Егорькя?
— Удивил! Шарахнул овечку по горлу ножом… и кровь брызнет.
— О! Нет! А когда живая? Ага. Не знаешь! А Марьям — наука. Марьям знает, как на овечке шерсть растет. Марьям знает, что такое желудок, а мы с тобой знаем: пузо? Голое пузо у овечки — плохо, шерсть на пузе у овечки — хорошо.
Из слов Ибрагима Аким Морев понял, что Марьям своими знаниями помогает отцу добывать с каждой овцы высокий настриг шерсти, а секрет этого и требует открыть Егор Пряхин.
Аким Морев, пользуясь тем, что Марьям вышла из саманушки, шепнул над чем-то задумавшемуся Иннокентию Жуку:
— Прескверно я себя чувствую.
Иннокентий Жук встрепенулся, оглядываясь.
— Что? Блохи? В степи их — неисчислимо.
— Нет, что вы. А вот: объявился писателем, обманул таких чудесных людей, особенно Марьям. Вдруг они как-нибудь узнают, что я вовсе не писатель, и скажут: «Совсем плохой человек». Поправьте, а, Иннокентий Савельевич?
— Это легко. А я было подумал — блохи. Положим, у Ибрагима их нет: керосином умертвил.
Как только Марьям вошла в саманушку, неся плошку с вареной бараниной, Иннокентий Жук, весь перекашиваясь, заводя глаза в потолок, сказал:
— А здорово мы вас надули, Марьям!
— Как надули, Иннокентий Савельевич? — проговорила Марьям, ставя плошку, сделав над столиком такое движение руками, будто это была вовсе не баранина, а прекрасный букет цветов. Она успела переодеться: на ней беленькая кофточка и узкая синяя, в складку, юбочка, толстые косы лежат венцом, опоясав голову. Да и движения рук, наклон головы и весь ее стан, еще более гибкий, собранный, — все в Марьям стало не только привлекательно, но и красиво.
— Аким-то Петрович вовсе и не писатель, а секретарь Приволжского обкома. Вот кто! Хо-хо! — похохатывая, пояснил Иннокентий Жук.
Марьям вначале стушевалась, затем выпрямилась, и все привлекательное, что до этой секунды было в ее облике, вдруг пропало, и Аким Морев увидел перед собою уж совершенно другую девушку: строгую, оберегающую свое достоинство, — вот какая Марьям стояла теперь перед ним. Но тут же что-то сердечное снова затеплилось в ее глазах, и она вполоборота посмотрела на Акима Морева. Затем, изгибая губы в тонкой улыбке, спросила:
— Вы полагали, мы проще будем вести себя?
— Угадали, Марьям, — еле слышно ответил он.
— Аким Морев? Я слышала о вас… Хорошее! — торопясь, добавила она. — Очень хорошее: воду пускаете к нам в степи. Большой канал — большая жизнь. — И что-то сообщила отцу и матери на родном языке.
Ибрагим расширенными глазами глянул на Акима Морева и, как всегда бесхитростный, произнес:
— Сказался? Шалтай-болтай нет? Шалтай-болтай скверно. Да?
А когда Аким Морев, Иннокентий Жук и Егор Пряхин, который перед этим по-своему простился с Ибрагимом — помял и подавил того, — когда они сели в машину и Иван Петрович включил газ, Марьям, прислонясь к саманушке, неотрывно смотрела на Акима Морева, и в ее глазах туманилась грусть.
