Человек в степи
Человек в степи читать книгу онлайн
Художественная сила книги рассказов «Человек в степи» известного советского писателя Владимира Фоменко, ее современность заключаются в том, что созданные в ней образы и поставленные проблемы не отошли в прошлое, а волнуют и сегодня, хотя речь в рассказах идет о людях и событиях первого трудного послевоенного года.
Образы тружеников, новаторов сельского хозяйства — людей долга, беспокойных, ищущих, влюбленных в порученное им дело, пленяют читателя яркостью и самобытностью характеров.
Колхозники, о которых пишет В. Фоменко, отмечены высоким даром внутреннего горения. Оно и заставляет их трудиться с полной отдачей своих способностей, во имя общего блага.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— В нашем хуторе Ново-Донском, — говорит он, — все семьи — Шацкие, только с десяток других фамилий. Кругом семейственность, немыслимо проводить твердую линию. Хорошо руководителям, которые по положению большие хозяева — бригадиры, завфермами, а Носову беда: агротехничишка… Воюй как знаешь…
— С чего ж воевать?
— Опять с зерна. Особенно с изобретений. Хотя б вот с прополки хлебных полей. Когда эту прополку вводили — нет фантазьи передать, что творилось. Одни стоят зa прополку, другие тоже вроде за прополку, а на самом деле против, так как Шацкие — дипломаты, они и прополку, мол, уважают, и тут же «против» голоснут втихаря, чтоб голову из-за спин упрятать, а руку поднять, ибо дядя не желает обидеть племяша, кум — свата. А Носов — не Талейран, тягостно, почти что немыслимо ему уже справляться; давно право имеет плюнуть и тикать. Но разве сможет? Ведь надрежь зерно — он за палец ухватится, ему больно. Он полстолетия работал у этого зерна наймичом, а потом приблизился к нему с другой стороны. Он по складам прочел книжку, слова постиг: «эпидермис», «мезокарпий»; знает, как околоплодник сращен с семенем, какой в зерне дремлет не видный глазу зачаточный стебель — самая основа зародышка; как по закону вегетации, если энергию приложить к зерну, возьмет оно у почвы, у солнца наилучшую ценность, родит вот эти горы!..
Сквозь перестук сердца слушаю я Матвея Захаровича — поэта и решаю: «Вот тут завершу очерк о мужике, что сошел с плаката вместе с рухнувшей в борозду конягой, с деревянной сохою. Да, завершу на этом взлете!..»
— Трактористы, — говорит Матвей Захарович, — чуть завидят Носова — и сразу матюгом его, матюгом.
— То есть, не понимаю… Это как же?!
— А вот так само! — улыбается Матвей Захарович.
Он показывает на парня перед остывающим, еще парующим трактором. Парень вгруз в зерно спиной, выставил в небо высоченную грудь, кубоватую, как ящик. Он спит затылком в пшенице, его волосы смешались с зерном, ладони тоже повернуты к небу.
— Это Шурка Шацкий, — объясняет Матвей Захарович, говорит, что поскольку на глаза Шацкого кинута фуражка, то не видать на лице ни синих зубцов, ни прочих искореженностей. В танке горел. Простучал танковыми траками по всей Европе, возвратился домой, а Носов ему, смех смехом, житья не дает.
— Ведь дедок-то, сказать вправду, говноватый.
…Учетчик Матвей Захарович говорит о своем Носове с такой достоверностью, что я будто собственными глазами вижу картину… По весенним, черным, голым еще полям газуют рослые тракторы «Коммунары», отваливают плугами землю, а чуть поодаль притаился за бугорком щупленький, неприметный на фоне старой травы агротехник. Глаза его сужены, он охотится на трактористов, определяет, с какой скоростью идут агрегаты. Если быстро — значит, пашут мелковато… Ему вскочить бы, распорядиться б заглубить лемехи, но он аж посапывает, ждет с охотничьей внимательностью. Когда же вспаханы приличные метры, то есть уже есть, что штрафовать, агротехник возникает перед радиаторами «Коммунаров», слюнит карандаш, с великим вдохновением нацарапывает актик и, главное, при этом зудит, пританцовывает, дескать, зерно и в борозду еще не попало, а вы над ним издеваетесь; особенно, мол, ты, Шурка Шацкий. Ты знаешь, что ты делаешь? Бухенвальд зерну!..
Шацкий как-то выпил и признавался: «Боюсь, буду отвечать — зашибу заводной ручкой». Не может Шурка видеть, когда Носов ткнет свой метр в Шуркину пахоту — и сразу вздрагивает, хихикает, вроде уж там действительно бог весть что.
Политрук глядит на спящего перед ним Шацкого с накинутой на лицо армейской фуражкой, которая опускается и приподнимается, будто парень нарочно, для интереса, дует споднизу. Ладони Шурки, набрякшие от сна, от солнечного жара, повернуты к небу и, точно у спящего ребенка, беспомощны, полуприкрыты пальцами; и я уже не разберу: за кого, собственно, болеет здесь политрук?..
— Есть в полях, — дипломатично сообщает он, — червяк «вертихвост». Проползет через посев вдоль по ряду, выест из зерен зародышки — и всходам капут. А если сердцевина уцелеет, как оболочку ни источи, ничего: зерно отыщет в себе ресурсы, будет расти. А человек не так? Война покалечила, другой от старости повреднел — ничего, лишь бы вот тут стучало.
Ветер присушивает кожу и зубы, я беру из бунта пшеничное зерно, будто до этого за все недели не видел его — красно-латунное, крутобокое, с продольным разрезом понизу, с чуть приметной точкой возле округлого конца.
Табунщица Решетникова
В конце летнего дня ехали мы с председателем райисполкома Горбачевым в Средний Егорлык.
Справа от нас простирались равнины конного завода, мелькали телефонные столбы с молодыми желторотыми ястребами на верхушках, бежали к центральной усадьбе завода — бывшему имению помещика Воеводы-Михайлюкова. На горизонте уже показались постройки, когда наш мотор начал чихать и кашлять. Шофер виновато ругался, останавливая машину, поднимал капот.
Обычно крутой, жесткий Горбачев, видимо, в силу чудесной предвечерней погоды был благодушно настроен, смешливо поглядывал из-под выпуклых, в роговой оправе очков на старания шофера.
— Эйшь! Карбюратор на акселератор заскакивает… — Он повернулся ко мне: — Сегодня дальше усадьбы не доберешься. Да ты не горюй (Горбачев всем говорил «ты»), не горюй. Там интересно…
— Чем же?
— О-о! Конники — это особая категория!
Машина натужно выхлопнула и окончательно бы стала, если б не начавшийся уклон.
— У них, — сказал Горбачев, — родной брат с братом может навек расплеваться из-за оценки конского бедра… Думаешь, прибавляю? Для лошадника в этом бедре миллион принципов. И слова у них особые: «Сделаем эту породу в длинных линиях…» Видал? — он приложил свой крупный палец ко лбу. — Ты только охвати эту идею: «В длинных линиях». Или такое: «Надо продумать верховую лошадь». Не «верховую», а обязательно «верховую». И едут ее продумывать на ночь глядя, по чертовым балкам, от табуна к табуну; а что на улице поземка через шинель режет — это даже хорошо: им, видишь, интересно отмечать, как табуны реагируют на непогоду.
Горбачев проследил полет мышкующего у самой дороги коршуна.
— Пусть это, — сказал он, — офицерский состав, селекционеры. Ну а рядовой народ, думаешь, из другого теста? Такие же казаки не казаки, гайдамаки не гайдамаки, а как один — жеребятники по призванию. У них без призвания удержишься только до раздробления ноги или ключицы: раздробил — и в отставку. А кто с призванием — он сто раз искалечится, отлежится и опять в седелушке.
Горбачев засмеялся и, сняв очки, сразу ослепнув, на ощупь протер стекла, снова надел их на массивный нос.
— У них так… Столкнешься — сам увидишь.
Мне было известно о заводах, но я не перебивал в расчете услышать еще что-нибудь. О лошадниках часто говорил мой отец, еще до революции служивший табунщиком в экономиях графини Бобринской, позднее мне самому случалось бывать на заводе Первой Конной армии, на Манычском, на Терском; не говоря уж, что в войну служил в кончастях.
Старики табунщики действительно народ особый. Это матерые дядьки в заскорузлых, войлочных, пропитанных кислым потом свитках, вислоплечие от многолетней езды. До революции крестьяне, ковали, пароходные кочегары, шахтеры, они сдружились в конармии с конем и после последнего уже фронта — врангелевского — записались на первые конзаводы строить молодое хозяйство, достреливать оставшиеся в степи банды. Позднее на заводы стали вливаться демобилизованные кавалеристы мирного уже времени. Приходили лошадники из заядлых. День — оформление документов, полдня — езда до бригады, и человек в степи. Конь зимами и летами, всю жизнь конь…
Горбачев прав: здесь удерживаются лишь по призванию.
Зима. Ветер-астраханец. Он вроде бы не сильный и покамест спокойный, но идет и идет.
Табуны согнаны вместе, лошади жмутся одна к другой, к высокому длинному спасительному стогу — «затишку». Ветер заносит набок хвосты, снегом забивает репицы и гривы. Астраханец посвистывает три дня, а если не остановится на четвертый, дует до шести, затем до девяти, и так все больше!.. Это шурган, божье наказанье табунщикам. Они сходят с седла, чтобы обротать свежую лошадь и вновь ездить у табуна, следить, как бы табун не «полыхнул» из затишка. Такое может случиться, если шурган уж крепко затянется и иззябшие, переставшие брать сено лошади потеряют контакт с человеком; словно вдруг сговорившись, бросятся в степь — «полыхнут». Безостановочно будут бежать они по ветру, покрываться испариной, леденеть, пока не начнут падать. Час — и там, где упала запаленная лошадь, поземка наметет сугроб — понизу плотный, а сверху словно дымящийся на волнистом гребне.