К Колыме приговоренные
К Колыме приговоренные читать книгу онлайн
Юрий Пензин в определенном смысле выступает первооткрывателем: такой Колымы, как у него, в литературе Северо-Востока еще не было. В отличие от произведений северных «классиков», в которых Север в той или иной степени романтизировался, здесь мы встречаемся с жесткой реалистической прозой.
Автор не закрывает глаза на неприглядные стороны действительности, на проявления жестокости и алчности, трусости и подлости. Однако по прочтении рассказов не остается чувства безысходности, поскольку всему злому и низкому в них всегда противостоят великодушие и самоотверженность. Оттого и возникает по прочтении не желание сложить от бессилия руки, а активно бороться во имя добра и справедливости.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
До конца войны всё ещё было далеко, по-прежнему, завывая в трубах и стуча в окно, мели метели, на селе не было ни радио, ни газет, и о том, где идёт война — на своей или чужой территории, — больше узнавали из похоронок, откуда они приходили. В одну из зим пошли слухи, что по селу, по его заснеженным под окна улицам ночами в образе свиньи бегает оборотень, а днём под видом нищих ходят напускающие порчу на коров колдуньи. Говорили даже, что какой-то мужичок ночью эту свинью поймал и посадил в своём дворе на цепь, а когда утром проснулся, то увидел сидящую на цепи не свинью, а свою соседку. В это верили и старались ночью не выходить на улицу. А большой падёж коров начался с наступлением весны, когда кормить их стало нечем, в то же время в селе, как никогда, появилось много нищих. Все они говорили, что идут из города, где сейчас большой голод, но им не верили и гнали из села. Потом, когда уже совсем сошёл снег и открылись дороги, и в копнах сена, и в кустах, недалеко от этих дорог находили их трупы.
Окончилась война так же внезапно, как началась. Прискакал на коне из города тот же похожий на цыгана однорукий уполномоченный, он, как и раньше, был пьяным, но если тогда он кричал; «Война! Война!» — то теперь, слезая с коня, чуть не упал, а когда его поставили на ноги, выматерился и сказал: «Всё, курва, наша взяла!» На площади, у школы состоялся митинг. После него — все как сошли с ума: под звонкие, бог знает, откуда взявшиеся гармони плясали так, что, казалось, навсегда вбивали в землю своё военное лихолетье, обнимались и бросали вверх шапки, пели и плакали, а когда заголосили потерявшие в войну мужей бабы, казалось, всё, вместе с ними взятое, не выдержит и вместе с ними взорвётся.
Ну, казалось, теперь-то: живи — не хочу. Поднимай обездоленную войной землю, а она-то уж тебя прокормит. Так нет же: опять этот голодный сорок седьмой год! До него, в сорок шестом, весна была вялой, ледоход на Томи прошёл без половодья, а летом пошли такие дожди, что и света белого не стало видно. Затопив сенокосные луга, вздулась Томь, а когда на её берег у школы вынесло утопленника, старые люди стали говорить, что это к несчастью. В это поверили, а так как утопленник был ещё и голым, решили: будет неурожай. И правда: рожь, не успев налиться зерном, стала гнить на корню, а картошка, выдурив в ботву, не дала и ведра на сотку. Зимой ещё как-то держались, чтобы сэкономить на очистках, мелкую, как горох, картошку варили только в мундирах, а когда садились за стол, делили её поштучно, из ржаных отрубей делали лепёшки, из овсяных — варили кисели, от которых хоть и сводило рот, как от уксуса, но и они — не за каждым столом были. Настоящий, хуже, чем в войну, голод начался весной. Ели всё, что попадало под руку. Из крапивы, лебеды, картофельной и свёкольной ботвы варили баланду, а из прошлогодней, случайно оставшейся в совхозной земле уже гнилой картошки пекли тошнотики. От голода люди пухли, дети и старики умирали, как мухи по осени, и по ним, кажется, уже и никто не плакал. Голод сушил слёзы и превращал сердца в камни. Этой весной мать Дуси сошла с ума. Случилось это так.
В один из дождливых и уже поздних вечеров к ней пришла кривая Верка. Так как в голодном селе было не до писем, и по его адресу похоронок уже не слали, работала она теперь в сельпо уборщицей. Увидев её, мать испуганно вздрогнула и спросила: «А ты кого это за собой привела?» «Да никого», — ответила Верка. «Как никого?» — не поверила мать и, подойдя к Верке, стала подозрительно осматривать, что у неё за спиной. Делала она это очень осторожно, словно боялась, что тот, кто у Верки за спиной, может её ударить. Не обнаружив там никого, мать успокоилась, но ненадолго. Вскоре, подойдя к окну, она постучала в него кулаком и зло крикнула: «А ну, иди отсюда!» И, успокоившись снова, сказала Верке: «Я ведь за Митю боюсь. Уведут, а потом и ищи». «Тётя Надя, — расплакалась Верка, — да кто ж его уведёт?» «А то некому!» — ответила мать и, подойдя к Митиной кровати, укрыла его собой от Верки. Дуся так перепугалась случившегося, что не спала всю ночь. А когда в полночь началась гроза, в освещающих избу её всполохах она видела, как мать, пряча под одеяло Митю, всё грозила кому-то в окно. Утром она не вышла на работу, а Митю не пустила на улицу. Вскоре она стала прятать его и от Дуси. Прятала она его под кровать, а когда Дуся входила в дом, спрашивала: «А ты не знаешь, где это наш Митя?»
Из города, куда сообщили о матери, приехали за ней два санитара. Оба они были крепко сложены, с толстыми, как у мясников, лицами и по-охотничьи в высоких сапогах. Телега, на которой они приехали, специально была оборудована под перевозку умалишённых. Сзади её помещалась из толстого тёса будка, на дверях была с замком железная решётка. Когда мать в неё вталкивали, она вырывалась из рук санитаров и звала Митю. Им, двум здоровым мужикам, втолкнуть её в будку ничего не стоило, и поэтому делали они это ловко и даже весело, но когда одного из них, вырываясь, мать укусила за руку, он так ударил её по лицу, что у неё из носа потекла кровь. «У-у, падла!» — выругался он и, захлопнув за ней решётку, закрыл её на замок. Лошадь санитары сразу пустили в галоп, и пока не выехали за село, мать билась в будке и кричала, а Дуся бежала за ней и плакала.
Оставшись с Митей, Дуся не знала, что делать. Кормить его было нечем, и у него скоро начали опухать ноги. Он всё больше лежал и жаловался, что у него кружится голова. Есть он просил только в первые дни, а потом и это перестал делать. Лицо его стало восковым, глаза впали, а под ними появились чернильного цвета тени. «Дуся, а ведь он умрёт», — со слезами на глазах говорила Верка. Один раз, вечером, она принесла ему хлеба. Когда Митя, жадно глотая, ел этот хлеб, она гладила его по голове и плакала, а через два дня за ней приехал милиционер и увёз её в город. Оказывается, хлеб, которым Верка кормила Митю, в тот день она украла в сельпо. От булки, которую она там украла, хлеба она дала не только Мите, но немного и Дусе.
Судили её в селе, в одном из классов школы. Всем её было жалко, и поэтому в суде народу было много. Верка всё время плакала, от чего лицо её опухло, а тот глаз, что видел, стал похож на коровий. «Я для Мити», — жалобно говорила она, а когда прокурор спросил, ела ли она сама этот хлеб, Верка, опустив голову, созналась: «Ела». Прокурор своим большим носом и гривой рыжих волос на голове был похож на льва, всех, кто ни пытался сказать слово в защиту Верки, он грубо обрывал, а когда обращался к уличившей Верку в воровстве продавщице сельпо, она вздрагивала, как от удара. По её выходило, что украла Верка не одну булку хлеба, а пять. Прокурор ей поверил, признал Верку большим расхитителем государственного добра и, видимо, не разобравшись в том, что лицо её опухло от слёз, в заключение своей обвинительной речи сказал, что она на краденом хлебе ещё и отъела харю. Дали Верке десять лет.
Дуся совсем отчаялась. Митю кормить стало совсем нечем, он, лёжа в постели с опухшими ногами, всё больше молчал, и если бы не соседка, баба Маня, он бы обязательно умер. Тайком от своего деда она стала приносить ему жмых из конопли. Жмых был крепким, как камень, и поэтому, чтобы накормить им Митю, она толкла его в ступе и делала из него кашицу. Где уж её дед доставал жмых, Дуся не знала. Митю подняли, но тут пришла вторая беда: его стали заедать вши. Сначала они появились в голове, а потом усеяли и рубаху. Много их было и на поясе штанишек, особенно на внутренней у живота стороне. От того, что Митя постоянно чесался, на голове и животе у него появились коросты. Дуся знала, что избавиться от вшей можно только прожаркой Митиной одежды, а голову надо как можно чаще мыть с мылом. Она жарко растопила печь, развесила над ней Митину одежду, а так как мыла у неё не было, решила выбить на его голове вшей с помощью кухонного ножа. Найдя в голове вшу, она подпихивала под неё остриё ножа и убивала её ногтем большого пальца. Когда нечаянно она затрагивала коросты, Митя плакал, а она говорила: «Ты, Митя, не плачь, тебе потом будет легче». Митя всё равно плакал, и, наконец, не вытерпев этого, Дуся его отшлёпала. Митя заревел ещё громче, и Дуся, не зная, что делать с ним, тоже расплакалась. И в это время раскрылась дверь и в избу вошла немолодая женщина с большим узлом в руках. Дуся её сразу узнала: это была тётя Катя, родная сестра матери. К ней, вместе с матерью и отцом, ещё до войны, они ездили в гости. Жила она тогда в деревне Есаулке, на пригорке которой, в центре, как запомнила Дуся, стояла деревянная церковь, за ней ниже лениво протекала речка, которую тоже звали Есаулкой, на другом берегу этой речки зеленели луга, потом шли березняки, а уж за ними стояла окутанная сизой дымкой тайга. По деревне всегда ходили толстые и, как снег, белые гуси, в дорожной пыли купались похожие на серых мышек воробьи, поодаль от дороги, на зелёных лужайках бегали жёлтые цыплятки, за которыми зорко следила мама-курица. Собаки в деревне были не злыми, при встрече они ласково махали хвостами и норовили лизнуть руку.