К Колыме приговоренные
К Колыме приговоренные читать книгу онлайн
Юрий Пензин в определенном смысле выступает первооткрывателем: такой Колымы, как у него, в литературе Северо-Востока еще не было. В отличие от произведений северных «классиков», в которых Север в той или иной степени романтизировался, здесь мы встречаемся с жесткой реалистической прозой.
Автор не закрывает глаза на неприглядные стороны действительности, на проявления жестокости и алчности, трусости и подлости. Однако по прочтении рассказов не остается чувства безысходности, поскольку всему злому и низкому в них всегда противостоят великодушие и самоотверженность. Оттого и возникает по прочтении не желание сложить от бессилия руки, а активно бороться во имя добра и справедливости.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— А в путёвке-то у тебя что? — догадываясь, в чём дело, спросил он Ваню.
— В путёвке?! — расхохотался Ваня. — В путёвке мороженые ананасы, а в кузове, как видел, одно атмосферное давление.
«Похлеще, чем у Гоголя, — вспомнил Иван Иваныч классика. — У него мёртвыми душами торговали, а здесь атмосферным давлением». Было понятно: на этой афере кто-то гребёт большие деньги.
К посёлку Ивана Иваныча подъезжали вечером. Закатывалось солнце, в его косых лучах вершины сопок, поросшие ягелем, горели в яркой позолоте, в потемневшие распадки опускались сумерки, от одиноко стоящих вдоль дороги тополей бежали длинные тени. Конечно, Иван Иваныч ожидал, что молох развала Колымы не обошёл стороной и его посёлка, но то, что он увидел, ему показалось чудовищным и невероятным. На месте белокаменных пятиэтажек стояли полуразвалины, похожие на брошенные солдатами казармы. В пустых провалах окон стоял холодный мрак, из-за облупившейся штукатурки, как из старых дотов, выпирали остатки шлакоблоков и железных перекрытий, вокруг валялся битый шифер, колотый кирпич, осколки стекла и мусор. Красивые, с голубыми верандами, деревянные двухэтажки были разрушены до основания, и на их месте лежали груды не догоревших в пожоге брёвен и кучи кирпича от разрушенных печей. Не зная, отчего всё это, можно было бы подумать, что над посёлком прошла вражеская эскадрилья и сбросила на него все свои бомбы.
Остались в посёлке два трёхэтажных дома и на окраине его частные застройки. В первых жили те, кому бежать было некуда. Кормились они случайным заработком и пенсионной копейкой. В частных домах держались на охоте и рыбной ловле. На базе партии, в которой работал Иван Иваныч, осталась одна контора. Одноэтажная, с облупившейся штукатуркой, она была похожа на брошенный саманный барак. Геологов в партии уже никого не осталось, в конторе, в своём кабинете, сидел начальник партии Матвеев. Похудевший, с лицом землистого цвета, он был похож на мелкого служащего, всю жизнь просидевшего в прокуренном помещении. Встретил он Ивана Иваныча без обычной в таком случае радости.
— А чему радоваться-то! — сказал он. — Сижу, как на вокзале. Партия ликвидируется, остался я да сторож. Найду покупателя на контору, и нам с ним — по заду.
Узнав, что побудило Ивана Иваныча вернуться на Колыму, он сказал:
— Что поделаешь, видно, сердцу не прикажешь.
Вечером они сидели за столом в его квартире, выпив, с тёплой грустью вспоминали всё, что было у них раньше. Теперь им казалось, что это были лучшие годы их жизни и в памяти они останутся навсегда, как всё, что оставляет в ней не ум, а сердце. О том, что будет с ними дальше, они, словно приговорённые к бессрочной каторге, не говорили.
Уже готовясь ко сну, начальник партии, тяжело вздохнув, сказал:
— А ведь я тебе, Иван Иваныч, завидую. Умрёшь, так хоть там, где ты кому-то был нужен.
Ивану Иванычу начальника партии стало жалко. Он знал, что на материке его никто не ждёт, а здесь без работы или без пенсии не проживёшь.
Когда начальник партии, разделавшись со своей конторой, уехал из посёлка, жить Иван Иваныч остался в его квартире. Жизнь его стала похожа на жизнь старого солдата, служба которому была уже не в тягость. Утром он готовил на день еду, после завтрака читал всё, что мог взять у соседей, после обеда спал, а проснувшись, шёл в магазин за продуктами. За ужином он выпивал стопку водки, а после него, послушав радио, ложился спать. С тем, что жизнь его проходит в забытом людьми и богом захолустье, он давно смирился. Она его уже устраивала, и другой жизни представить себе он не мог.
В последнее время, когда не было дождя, Иван Иваныч стал ходить в лес. Там, как и раньше, с геологами в поле, он встречал утренние рассветы и провожал вечерние закаты. Казалось, всё было, как и прежде, но воспринималось это уже по-другому. Песни похожей на крошечного воробья пташки утром казались уже грустными, проснувшийся бурундук грыз орехи с неохотой, дятлы стучали в свои деревья не так бойко, в голосе трубившего за горой лося слышалась тревога. Всё не так было и вечером. Закатное солнце уже не было ласковым и тёплым, в шорохе засыпающего леса он слышал чьи-то глубокие вздохи, в речных омутах ему казалось, что рыбы не укладываются на ночлег, а погружаются в бесконечно длинную спячку. Иван Иваныч понимал, что всё это не так, природа какой была, такой она и осталась, просто он видит всё через своё уже старческое представление о жизни. Но это его не расстраивало. Здесь, в лесу, он чувствовал себя человеком, жизнь которого несуетливо и нетрудно завершается в уже давно желаемом отрешении от уходящего в небытие мира.
Дусина жизнь
К вечеру ударил мороз. Скованный им посёлок, казалось, осел в землю, разбросанный за ним лиственничный редкостой застыл в угрюмой отчуждённости, в распадках, затянутых тяжёлой мглой, ничего не стало видно, а когда в посёлке зажглись огни, он стал похож на заблудившуюся в речном тумане плавучую баржу. Дуся, сидевшая у окна, огня не зажигала. Ей казалось: сделай она это, и воспоминания, вернувшие ей детство, оставят её, и на их место придёт пустота, в которой, кроме безразличия ко всему, ничему не будет места. И хотя ей было уже шестьдесят три года, сейчас, в своих воспоминаниях, детство ей казалось таким близким, что всё, оставшееся от него: и первые ощущения взрослой жизни, и наполненные трудом и заботой зрелые годы, и внезапно наступившая старость, — были не её, а кого-то другого.
Когда началась война с немцами, Дусе было шесть лет, и всё военное лихолетье, оставленное в глухой сибирской деревне, казалось ей одной длинной зимой с воющими по ночам метелями и постоянным ощущением голода, от которого днём кружилась голова, а по ночам снились тяжёлые сны. В памяти об этих снах не сохранилось ничего, что содержало бы зримые очертания, всё, казалось, тонуло в чём-то похожем на топкое болото, окутанное серым туманом и холодной моросью. Иногда ей снилось, что она в этом болоте тонет, и тогда над ней кружили чёрные с кривыми крыльями птицы, и где-то далеко, видимо, на окраине болота, загорались огни и громко гудели колокола. Лишь один сон, не связанный с этим, сохранился в её памяти. Отец в белой не заправленной под ремень рубахе и новых яловых сапогах на высокой, похожей на татарский курган горе ошкуривал брёвна, а она сидела рядом и смотрела, как он это делает. Дом, что строил отец, подводился под последний венец. Стояло раннее утро, пахло сосновой смолой, с реки тянуло прохладой, в голубом небе играли стрижи и ласточки. И вдруг отец, словно его кто-то схватил сзади, выронил из рук топор, тяжело опустился на бревно и сказал; «А ведь мне, дочка, плохо». Дуся бросилась за водой, а когда вернулась, отца на месте не было. От этого сна она проснулась и долго не могла уснуть, а утром к ним принесли на отца похоронку. Мать, вскрыв её, сначала, кажется, ничего не поняла, а потом вдруг бросилась к двери, там у неё подкосились ноги, и, опустившись на колени, она уткнулась головой в косяк. Плечи её мелко, как от холода, задёргались, а когда, теряя сознание, она упала на пол, у неё, запомнила Дуся, неловко подогнулась под себя левая нога, а голова при падении ударилась о пол, как деревянная колотушка. Почтальонша, кривая Верка, начавшая было голосить, увидев это, сбросила с себя почтовую сумку и стала отваживаться с матерью, а младший брат Дуси, двухлетний Митя, проснувшись, стал громко плакать. Вскоре мать пришла в себя. Широко открытыми глазами она медленно осмотрела всех и, кажется, никого не узнала. Верка помогла ей подняться с пола и уложила её в постель, а Дуся, чтобы не орал Митя, сунула ему в рот тряпочку с нажёванным хлебом.
Мать долго болела, а когда выздоровела, стала совсем не той, что была раньше. Вечерами она подолгу сидела у окна и о чём-то всё думала, а когда к ней приставал Митя или о чём-то спрашивала Дуся, она долго не могла понять — чего от неё хотят. Перестала она, — когда они что-то не так делали, — и сердиться на них, но уже не ласкала их, как раньше. «Мама, ты почему такая? — не понимала её Дуся. «Какая?» — не понимала и её мать. Не зная, что ей сказать на это, Дуся спрашивала: «А ты нас любишь?» Мать торопливо отвечала: «Люблю, люблю», — и делала вид, что чем-то занята. Один раз, ответив так, она взяла оказавшееся под рукой Дусино платье и стала выжимать его как после стирки. «Мама, что с тобой?!» — заплакала Дуся. Тяжело посмотрев на Дусю, мать ничего не ответила.