Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие п
Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие п читать книгу онлайн
В книгу входят широко известные произведения лауреата Государственной премии СССР Вадима Сафонова.
Роман «Дорога на простор» — о походе в Сибирь Ермака, причисленного народной памятью к кругу былинных богатырей, о донской понизовой вольнице, пермских городках горнозаводчиков Строгановых, царстве Кучума на Иртыше. Произведение «На горах — свобода!» посвящено необычайной жизни и путешествиям «человека, знавшего все», совершившего как бы «второе открытие Америки» Александра Гумбольдта.
Книгу завершают маленькие повести — жанр, над которым последние годы работает писатель.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Все трое — одноногий, нос и лопухи — на общем дворике–дощечке. И мастер не упускал почтительно кланяться им за то, что они так не походили на него.
— Даже в мыслях не держал я той стороны, — снова заговорил князь. — В иных краях–сторонах порадеть еще хотел царю. Да и голову сложить, — отцы и деды мои пораньше меня расставались с ней. Ан вот не моим хотеньем…
Мастер встал. Он принес дворик–дощечку и отдал в руки князя.
— Вот, — сказал князь. — Вот как ты. Я знал, что пошаришь, так найдешь…
Он осматривал фигурки.
— Знатно! Злость у тебя, Павел. Это кого ж ты? А?
Но, поставив фигурки на стол, он забыл о них.
— Сидел в Грановитой, — вдруг сказал князь. — На пированье. На ликованье. Государь ликовал с татями и вины им отпускал. Ликовали мы и в колокола звонили. А в это время тот шпынь, катюга — нету ему имени — ушел.
Семен Дмитриевич помолчал, опустил голову и с омерзением выговорил:
— К ляхам! К кесарю!
Об изменнике–беглеце еще в Москве никто не слышал, и князь объяснил Павлу.
— Да ты видел его, на царских выходах спесь раздувал. Щеки — сырое мясо. Гной из красных глаз. Как ехидны, боялись его. И впрямь: скольких к плахе подвел. Изветом чуть не сгубил стольника, Мурашкина Ивана, честнейшего старика; с ним на Волгу, катюга, ходил, в поход против воров… против тех, с кем Москва ныне ликует! И как возносили пса — чуть не превыше всех! А теперь все и рассчитаемся, расплатимся за бархаты, которыми мерзости его сами же покрывали. Ратями, человечьими головами расплатимся, как перешепчет он тайное наше на ухо Баторию и кесарю.
Князь вспомянул, что клятвопреступник этот впервые появился на Дону, — оттуда начал.
— Ворам всем, значит, родня, — сказал он брезгливо о сибирских послах.
Но не одно предательство переметчика точило душу князя. И на самом пиру прошипела измена. Царского лица не устрашилась. (Видно, поразил этот пир князя.)
— Слушай–ка, — нагнулся он к Павлу. — Прочитать тебе хочу, что написал. Колокола гудели, а я писал.
Нетерпеливо, пуком князь вытащил листы.
— Нм читать, что ли, тем, что на пиру? — громыхнул он горделиво. — Тебе, смерду, и прочту, так решил.
Потемнели окошки. Вздули огонь. Низенькая комнатка стала совсем тесной для трубного этого голоса. Слышно, верно, и на улице, где мертвенным зеленовато–голубым светом луна облила снега, как читал князь.
Под ярмом басурманским стонала русская земля, — читал он. — И давно ли? Поискать — отыщешь стариков, жить начавших под игом.
Воссиял стольный град Москва. Как солнце взошло над землей. О преславный град, души веселие, очей роскошество, ты, что перенял во вселенной славу Рима кесарей и Константинова Царяграда. Нерушимый град, который стал красуясь. И простоит, покуда не вострубят трубы тысячелетнего царства.
Простоит! Сколько крови пролито, чтоб уберечь, снасти, украсить град, утвердить землю, — нету другой земли в мире, которая столькими муками мучима, как русская земля! Но что стало на той святой крови, то не порушится…
Это произнес он, возвысил голос. И затем начал о теремах…
Крамола возвела их. Не в ханском стане, не в Литве — в сердце сердца страны. И когда изнемогала страна, что думали вельможи в теремах? Не Русь, не Москва, думали они, а мой двор. Двор Милославского, Курбского, Львова — вот что думали они. И приводили из Омира, из Аристотеля, из Платонова «Симпозпя», в издевку говоря о законах земли своей: «То не правила ваши, а кривила».
А сами на вороньих крылах летели во вражеский стан, чтобы призвать супостатов в дом отцов своих. Врагам отворяли города.
«Мой двор!» — так кричат они. А по городам подхватывают: Новгородский двор! Псковский двор!
Сквозь стремнины и водоверти ведет многоочитый ум царя корабль земли нашей. Да не посужу его. Исполину подобен он, который вышел рубить и корчевать лес, полный ехидн и скорпиев. И смущается дух его посреди неусыпных, неподъемных человеку трудов. Бьют колокола, сполошно заливаются со звонниц. И тогда тоже перезванивали они — помнишь? — в тот день, когда царь, темным гневом помраченный, поразил сына, того, кто продлил бы царство. И скорбно усумнился царь в деле своем. Да укрепится смятенный его дух! Да увидит он плод трудов своих и радость земли!
— Мне ли говорить? — негромко спросил мастер Павел. — Ты в теремах–хоромах — где гостем дорогим, а где и сам хозяин. А меня и на порог кто пустит?
Князь нахмурился:
— Пе для суда твоего читал. Только — слышишь! — какое же может быть художество твое, когда болью земли своей болеть не станешь?
— Земля… окромя и нет ничего, Семен Дмитриевич. Народ–то, земля. Как не болеть? С земли все кто пи есть и сыты. Не херувимы.
— О брюхе толкуешь? И не с земли ты сыт — от моей руки. Про царство рассуждай.
— Летось дворец ставил государь. Вроде опричного. Сперва рвы выкопали, каменную кладку в них положили. Я туда каждый день ходил. Потом уж, поверх, вывели то, что для очей. Вот и спросил я себя, в умишке своем: чего же это они стену–то сперва закапывали? Кому она там нужна, в земле? Сразу бы для очей бы им и начать — прямо на воздусях…
— Поп свое, а черт свое, — оборвал князь. — Притчи глупые плетешь… для простаков–дураков. Рухнет здание — несдобровать и кротам, которые в земле роются.
Теперь (облегчив, верно, сердце чтением) он пристальней взглянул на фигурки, стоящие перед ним на столе.
Уроды, нелюди. Вот они, чудища, пятнающие Русь. Как представить себе, что их тоже родила мать, что бегали они замарашками, и купали, мыли их в корыте, и они хлюпали водой, выговаривая бессмысленные, милые ребячьи слова? Ничего не осталось, все скинули: сердце, душу, хитростно–радостную силу человеческую. Осталось, вскормлено, страшилищем вздулось лишь то, что помогает проникнуть повсюду, все вынюхать, ко всему приникнуть бесстыдным, жадным, Иудиным серебром оплаченным слухом.
Вот они, те, кого со страстной силой ненависти всю свою жизнь ненавидел князь.
И чтоб не забыть этой ненависти, фигурки он возьмет с собой в дальнюю дорогу, в края, о которых не думал, которые и птицы в небесных кочевьях своих облетают стороной.
Сказал угрюмо:
— Корявые мысли твои, а руки… Или ты сам не понимаешь, что делаешь? Да нет, понимаешь… Только что? Хочешь — отвечай, а не хочешь — промолчи, все едино. Руки твои сотворили, а мне досталось. Понимать–то, выходит, теперь не твоему, а моему уму–разуму. Так–то; такое оно — художество.
— А я скажу, — вдруг горячо ответил Павел. — Хочешь послушать — скажу. Чего мне скрывать? То у царства тайны, у меня — какие? Что с чужой женкой пошучу? Так это от Машутки будет тайна, и то, боюсь, все равно не поверит, хоть и сам признаюсь. А про это, рукоделье мое, скажу тебе, Семен Дмитриевич. Вот хоть нынче случай, чтоб далеко не ходить, старое не вспоминать. Человека видел одного — красавец, гордый, силач…
— Где видел?
— В городе. В царевом кабаке.
— Без хором обошелся, — усмехнулся князь.
— Народу набилось довольно. Манит вино… Набился народ и гудёт. И невдомек тому силачу–красавцу, что промеж народа скрылся один без лика, — раз лика нет, как узнать его? Вон он всюду, хоть в замочную скважину, и пролезет… Не ведал силач, что Ухо тоже приложено к стенке. Такое Ухо, что тараканий бег в запечье на дальнем конце улицы и то услышит. Ничего этого не ведал… Только когда Ноздря всунулась, засипела, схватился, да поздно: пахнуло ветром поганым, кольцами ужасными стиснуло — и нету силача. Вот мой сказ.
Безмерная усталость обозначилась в чертах князя. Он опять уронил голову, — седина сильно вплеталась в растрепавшиеся темно–русые, уже не золотистые и не кудрявые волосы. Распахнул одежду, стало очень душно.
— Ас такими бы, как этот краса–человек, — верь истинному слову, Семен Дмитриевич, — что нам бы король, что сам кесарь! Мне бы лишь памятку о нем людям сделать, порадовать людей, а там все рукоделье свое хоть и покинуть. Вижу ясно его, мужика–силача, вот как тебя перед собой, а сдюжу ли…