Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие п
Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие п читать книгу онлайн
В книгу входят широко известные произведения лауреата Государственной премии СССР Вадима Сафонова.
Роман «Дорога на простор» — о походе в Сибирь Ермака, причисленного народной памятью к кругу былинных богатырей, о донской понизовой вольнице, пермских городках горнозаводчиков Строгановых, царстве Кучума на Иртыше. Произведение «На горах — свобода!» посвящено необычайной жизни и путешествиям «человека, знавшего все», совершившего как бы «второе открытие Америки» Александра Гумбольдта.
Книгу завершают маленькие повести — жанр, над которым последние годы работает писатель.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
И Гаврила с удивлением почувствовал, что никакой обиды в нем нет, а пивовар показался ему больше самого большого боярина. И он был горд и счастлив приязнью высокородного пивовара, царского ближнего, которого любит и почитает вся Москва.
В растворенную дверь входили и выходили люди. Пивовар всем выхвалял Ильина, называл царевичем и казаком–атаманом и похлопывал его по плечам и по спине.
Кто бы ни вошел, пивовар всех знал. А если не знал, то все равно встречал как приятелей и чуть не сродников, и не успевал вновь вошедший осушить чарку, как уже казалось, что он с ним век знаком. Все он делал с какой–то особенной легкостью.
Стоило ему захотеть чего — и тотчас становилось, как он хотел. Посмотреть на него — не было ничего проще и веселей, чем жить на Москве да гулять так, чтобы улицей раздавались встречные, и, гуляючи, пошучиваючи, наживать домки и подворья, и пить сколько хочешь вина, и без отказа играть с женками и девками.
— Анисим, распотешь!
И Анисима знал он, слепца с вытекшими глазами на неподвижном лице. Слепец ударил в струны и затянул женским голосом:
Пивовар задохнулся:
— Распотешил! Не полюбишь! А ну, сухи чары. Пей! Пей, мы с атаманом угощаем!
Гаврила брякнул монетами. Он все робел. Но теперь это была восторженная робость. Она наполняла его волной умиленной благодарности за то, что вот наконец и он причтен к этой непостижимой, завидной жизни. И с радостной готовностью платил он малую цену, какую мог уплатить за это, — развязал и больше не завязывал свой кошель. Только стыдился, что так жалко его казацкое серебро в глазах пивовара, которому открыта вся Москва.
Послышался захлебывающийся шепот позади. Мужик в портах и рубахе сидел прямо на заслеженном полу. Он пьяно подпирался руками, чтобы не упасть вовсе. На груди под расстегнутой рубахой виднелся большой медный крест. Мужик не то со стоном заглатывал воздух, не то причитал, подвывая. Никто не слушал его. Только из угла поднялся чернобородый человек в синей поддевке и нагнулся над пьяным. Что–то негромко он говорил мужичонке. Потом внятно донеслось:
— Хороши слободки на Доиу.
Услышав про Дон, Гаврила горячо принялся рассказывать о донской жизни, о воле, о себе, вырвал у кого–то волынку и сыграл. И все ревниво следил: слушают ли? Все слушали, стучали кулаками и кричали:
— Ох и казак–атаман!
Он был горд и счастлив. Он рассказал, как играл на жалейке тархану и как поймал Савра. И все расхохотались, он тоже было начал смеяться. И вдруг понял, что снова смеются над ним и что для здешпих людей тархан и Савр — ребячьи, нестоящие пустяки.
Тогда, моргнув глазом, он отвернулся; кровь прилила к его лицу.
— Тут тебе не с кистенем..; девок щекотать… Тут жох народ! — кричал ему веселый пивовар.
Гаврила отошел в сторону и сел на лавку; пьяныи мужичонка сидел на полу рядом. В голове у Ильина гудело, в глазах круги.
— Кровь высосал, жиды вытянул, — расслышал он бормотание мужичонки. — Голодом мрет народ…
Мужичонка бормотал все это бородачу в синей поддевке.
— С обозом мы тут — оброк ему везем, пот мужицкий. Ему–то, боярину. Лютому–то… Напали на нас. Мужики–бунтари… возы разбили. Как же, гляди, я? Гол, значит. Грех–то, грех… Душу заливал, слышь, из–за греха того. И вовсе гол остался, последнее снял. Теперя что ж? В железах теперя сгноит. Баба у меня, детушки, помирать им.
— Кто боярин твой?
— Семен Митрич князь. Волховской.
— Ступай на Доп!
И будто ему, Ильину, это было сказано: «Хочешь вернуться на Дон?»
…На поля изумрудные, на холмы лазоревые, на воды хрустальные — на Невесту–реку!..
Мужик же медленно, мучительно рассказывал свое, и жалость колола сердце Гавриле:
— А податься, мил человек, некуды податься. Юрья–то дня нетути. Заповедный, слышь, год. Чепь та, значит, заповедная — насмерть крепка. От дедов страшное такое дело неслыханно, а ноне стало: живую душу на мертвую чепь.
— Податься? — вдруг совсем склонился к нему бородач в поддевке. — А есть куды податься. Испытывал тебя, про Дон говоря. Не на Дон! К Филимону ступай! Зовет Филимон. У Филимона — там мужику и место.
— Филимо… — безнадежно повторил мужичонка и не выговорил длинного имени. — Бог–то, мил человек, ты скажи, бог–то где?
— Бог? Слушай великое слово, человече, — вдруг откинулся, выпрямился, загремел, как труба, чернобородый. — Слушай! Прилетел орел многокрылый. Крылья его полны Львовых когтей. Расклевал он поля, вырвал кедры ливанские, похитил богатства и красоту нашу! Полки ополчил, и повели их полканы. Чад наших терзает!
В кабаке стало тихо. Кто–то сунулся с улицы в двери и попятился назад. Пивовар заторопился и, не поглядев на Ильина, пошел к выходу, ловко сдвинув чуть набок шапку.
Страшен, черен был мужик в поддевке. Он шагнул по опустевшему кружалу так, что хрустнули мостки.
— Перед тремя Ваалами лбы расшибают попы!
Только и остались в кабаке, что синяя поддевка, мужичонка в портах, Ильин и еще человек, которого Гаврила раньше не замечал.
— Орлы, галки — дела на деревах, не человечьи. Не суйся, друже, как бы глаз не выклевали!
Тот, четвертый, говоря это, сощурился, — глаза сделались остренькими, как буравчики.
И по слову «друже» вмиг признал его Ильин — и чистенький нагольный тулупчик, и новенькие, подшитые кожей чесанки, и торчащие под носом усы, и весь облик этого человека, опрятного, гладкого, над чем–то посмеивающегося. То был тот самый, с Пожара! И опять он про галок. Нет. уже теперь Ильин не смолчит ему!
Вскочил, кинулся, но опоздал. Тотчас опять стало шумно, кабак наполнился топотом, разноголосыми криками. Синюю поддевку загородили люди, бряцающие оружием. Ильин толкнул их, он рвался к нагольному тулупчику. За спинами их он видел сумрачно–спокойное, с белыми, как костяными, белками глаз лицо человека, звавшего к Филимону, грозя Орлу и Ваалам. И вот прорвался Ильин, вот уже перед ним круглая голова бурачком.
И он взмахнул руками, выкрикнул что–то прямо в те маленькие, довольные, остренькие, самомнящие глазки.
Но хмель сразил Гаврилу. И, рушаясь, он видел еще, как пихали и тащили каты мужичонку в рубахе и синюю поддевку и как чернобородый вдруг захохотал и впился зубами в плечо ката.
Ильин очнулся. Кабацкая женка снегом оттирала ему уши.
— Бедненький… Что ж ты?.. И шуба… Красу–то какую в грязи вывалял! Шапка где твоя?
Он слегка улыбнулся ей. Неподалеку стоял мальчик лет десяти, с волосами в кружок, стоял и смотрел, на щеках его двумя яркими яблочками играл румянец.
Женщина достала Ильину чем прикрыть голову.
Солнце уже коснулось крыш. И лучезарно горели над площадью главы собора Покрова.
Столпы девяти престолов подымались с каменного цоколя. Луковки и купола в яри, золоте, лазури и сверкающей чешуе венчали их. Как цветочный куст красоты непорочной, нетленной, сиял собор над грязным снегом широкой площади.
Красная заря ранней, еще не тронувшей льда и снега весны заклубилась над византийскими шапками башен, над теремами, черными улицами, зубцами стен. И колокольни Кремля, сквозные на закатном огне, затрезвонили о московской славе.
8
Посадский в нагольном тулупе не сразу вернулся домой. Он любил солнечную, звонкую тишину пустынных улочек с рядами запертых ворот, улочек, кружащих затейливо и неторопливо, как человек, не хотящий в эти весенние дни дать себе никакой заботы; любил тихое и неумолчное постукивание капели, землистый мох, открывшийся в желобах, голубей на перекрестках, сияние города, то возносящегося на холмы, то широко припадающего с обеих сторон к полной густого, струящегося воздуха дороге реки, и небо — такой глубокой, такой жаркой голубизны, что, если закинуть голову и смотреть только на него, хотелось снять шапку, сбросить долой зимнюю одежду и расстегнуть рубаху.