На Иртыше
На Иртыше читать книгу онлайн
«На Иртыше» — повесть, посвященная 1931 году, село Крутые Луки. В центре история Степана Чаузова, которого высылают как пособника кулака — он приютил семью раскулаченного. Драма Степана Чаузова в том, что благородство, приверженность к новой жизни уживаются в нем со старыми убеждениями, выработанными всей прошлой мужицкой жизнью.
Послесловие «Современность истории» (Л. Теракопян) посвящено творчеству С. Залыгина.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Это сколько же годов тому назад крюк был кузнецом скован, если и Степан-то сам в той зыбке качался, которая на крюке висела? А вспомнить, может, и отец Степана тоже сосунком, на спинке лежа, из зыбки на крюк этот глазенки пялил?
Спалить бы избу свою сейчас, керосином бы по углам плеснуть — и спичку туда, а вместо того крюк из матки вырываешь…
Клавдия одну икону, самую малую, темную, еще матерью ей подаренную, за пазуху себе сунула…
Может, еще и не все на подводу погрузят, что бабы зашили. Может, дорогой, покуда до места за болотом доставят, которые мешки бросить придется. И на этот случай Степан велел бабам одежу на взрослых зашить отдельно. Мешок этот бросить можно будет вперед всех других: обойдутся и тем, что на себе. Опять же, работники — они везде нужны, их голыми-босыми оставлять никому резону нет, а вот чем работники эти есть-пить будут, чем горячий чугунок брать — ухватом либо рукой голой, чем они избу от чужих людей снутри закинут — это кому интересно? С кого все это баба и ребятишки спросят? Да с него же и спросят, больше не с кого! Жить надо будет… Вот Ольга Ударцева — живет. Без слезинки. Не глядит, что сила-то у нее — бабья.
Сколько оно будет, болото это, от Крутых Лук? Пятьсот верст? Тысячу? Так нешто за тысячу верст за городом Тобольском Степан Чаузов не мужик уже? Не работник и не жилец? Ребятишкам своим не кормилец?
Зашили последний узел бабы. Сами оделись. Разоренную избу оглядели. И Степан снова поглядел на дверь, на цветочки голубые. Дверь эту навешивал — думал: его стариком древним скрозь ее ногами наперед вынесут, а вот — сам выходит прочь… Живой вроде.
Цветики вы, цветочки…
На прилавке Митя-уполномоченный сидел, молчал, не хотел, чтобы замечали его. А его и не замечали. Сам об себе пусть заботится, какой из него человек выйдет…
Одной только Ольге Митя мешал. Видать, она говорить хотела со Степаном, а Митя ей мешал. А что нынче говорить, если по сей день ничего между ними сказано так и не было?
Нынче уже поздно.
Не забыть бы чего, еще какой шпингалет…
Митя посопел у печки и вышел. Уполномоченный он, при службе. Может, и совсем ушел бы, но нельзя.
Только вышел Митя — Ольга перед Степаном на колени пала. Ее дом рушили — молчала, а тут заревела на всю избу, затрясло ее, руками за Степановы ноги схватилась:
— Через меня все случилось, Степан Яковлевич! Прости ты меня, Степан Яковлевич, и ты, Клавдия, бога ради, прости! И ребятишки ваши вырастут — пущай не поймут, будто знала я, как случится, когда в дом ваш взошла!
Степан ее с полу сорвал, на ноги поставил:
— Ревешь бестолково. Не корова ведь. Кто тебя упрекает?
Ольга глаза подолом протерла, тихо заговорила и торопливо — вот-вот Митя-уполномоченный мог вернуться.
— Не хотела я после той ночи к Ударцевым, к родственникам, пойти. Они же не люди, хуже зверьев! Деньги у их и золото, а деньгам ходу власть не дает, вот и озверели. Об деньгах своих день и ночь шептались, хворь их брала от забот, а я боялась тех денег коснуться, слова об них услышать страсть боялась! Они потому и взяли меня с тракта, со степей с самых, чтобы я в Крутых Луках чужой была, не сказывала бы никому об их жизни… После пожара я почему к вам пошла? Думала — они везде меня достанут, а Чаузова Степана побоятся. Тебя тронуть, Степан, не просто: объяснить же людям — нужно, за что и как?! Ежели зря — то и обиду за тебя люди не простят… Так я думала-то. И обратно от Печуры от Павла к тебе уважение видела, от Фофана Кузьмы… Клавдия, какими слезами мне плакать перед тобой?!
Уже и на цветы бы не глядел Степан, которые на дверях нарисованные, и на Ольгу. И на Митю-уполномоченного не замахнуться бы, как он снова в двери войдет…
Уже времени-то оставалось ничего в своем доме побыть, а все еще людям то ли от Степана что-то надо, то ли они ему что-то хотят объяснить? Он тоже хотел было сказать Ольге, что Лександр ее тут где-то бродит, вокруг Крутых Лук, а только для чего ей об этом знать? Он, может, Лександра-то, и видеть ее не хочет, повоет, как пес бездомный, шелудивый, и убежит. Ей от того радости немного…
Промолчал… Скорее бы побросать в сани узлы, сундучишко, ребятишек, а после того — все уже не в твоей власти. Куда повезут, что с тобой будут делать,— дело не твое. На месте будешь за болотом — вот тогда уже снова за жизнь хватайся, за невеселую землю, за избу какую-никакую… Вернее всего, с землянки начинать придется…
Сказал Ольге:
— Ну, отдал бы я вчерась зерно, а дальше что? На другом бы на чем не уступил, не так сказал бы. И в аккурат — то же на то и вышло бы…
Может, и еще что сказал бы, но тут Митя снова в избу вошел. А этому что обратно надо? У него какие слова в горле застряли?
Он видишь что надумал — глазами в Клавдию уперся и тихо так называет:
— Клавдия Петровна!
Та не услышала — не до него ей. Он снова повторил:
— Клавдия Петровна!
— Ну! Кого тебе? — спросила Клавдия и, как сидела за столом, рук от лица не отняла…
— Вы, Клавдия Петровна, поскольку происходите из совсем другой классовой прослойки, могли бы заявление подать… И заявление могли бы рассмотреть положительно. И вас в Крутых Луках оставить. Даже вместе с детьми.
Она не сразу поняла, о чем Митя-уполномоченный говорит, а когда поняла, руки отняла от лица, поглядела на него:
— Кутенок ты разнесчастный! А я-то за тобой ходила, на стол тебе подавала, портки твои штопала, и все зря. Неужто зря?! Души в тебе ничуть не прибавилось? Степан вот пришибет тебя сейчас, кутенка, а я и слова не скажу — пущай пришибет!
Отвернулась.
А Митю в ту минуту правда что взять бы за ноги и головой об пол…
И не жалко. Своих ребятишек пожалеть надо было — как раз через это они и вовсе могли бы без отца остаться.
— Я, Клавдия Петровна,— проговорил Митя,— считал долгом вам об этом сказать. Не мог не сказать.
Шпингалет надо еще один отвинтить. И крюк от зыбки…
Нечай Хромой пришел в тулупе, с кнутом.
Пришел — сказал:
— Собрался, Степа? К новой жизни?
— Давай понужать, что ли…
Нечай избу оглядел, на печку сунулся,— может, нужное что оставлено. В ограду вышел. А когда вернулся, ящичек принес небольшой с гвоздями-пятидюймовками.
— Ты как же это, Степа, а? Забыл? С этих с гвоздев, может, как раз тебе и начинать все приведется?… А я слышь, сам назвался тебя на станцию отвезть. Сам. Кто-никто повезет, а коли так — пущай я. Соседи мы. И дружки обратно.— Помолчал, у Мити спросил: — А вот скажи уполномоченный товарищ,— правда ли, будто Чаузов Степан, крутолучинский мужик, кулак и людям вражина?
— Нет,— сказал Митя.— Чаузов — кулак не настоящий.
— А почто же ты его высылаешь по-настоящему?
— Переделка всей жизни, товарищ Нечаев. И люди разделились на два противоположных лагеря: одни — «за», другие — «против». А кто-то еще и посередине. И такого вот среднего самый какой-то ничтожный случай может толкнуть туда или сюда. Здесь — такой случай. Он.
— А ты себя по случаю сослал бы за болото? Себя — не Чаузова! Глянется тебе так-то? Себе перекос делать?
— А я не боюсь, товарищ Нечаев…— ответил Митя.— Я ничего не боюсь — что меня кулак убьет или еще хуже — Советская власть за кулака нечаянно примет и за болото сошлет. Лес рубят — щепки летят… Я честно служу делу.
«Ты гляди, однако, какой он парень — этот Митя?» — подумал Степан, но какой он — так и не ответил себе. Глянул на Клавдию.
Из-под шали, опущенной на брови, она тоже кинула взгляд на Митю:
— О честности говоришь?! Честное-то правдой дается, не разбоем!
— Разбой — это, Клавдия Петровна, для себя, для личного обогащения. А здесь — борьба за светлое будущее. Ваши слезы — последние слезы. Может быть, еще пройдет лет пять — потом классовой борьбы у нас не будет, установится полная справедливость. И слез не будет уже. Никогда.