К Колыме приговоренные
К Колыме приговоренные читать книгу онлайн
Юрий Пензин в определенном смысле выступает первооткрывателем: такой Колымы, как у него, в литературе Северо-Востока еще не было. В отличие от произведений северных «классиков», в которых Север в той или иной степени романтизировался, здесь мы встречаемся с жесткой реалистической прозой.
Автор не закрывает глаза на неприглядные стороны действительности, на проявления жестокости и алчности, трусости и подлости. Однако по прочтении рассказов не остается чувства безысходности, поскольку всему злому и низкому в них всегда противостоят великодушие и самоотверженность. Оттого и возникает по прочтении не желание сложить от бессилия руки, а активно бороться во имя добра и справедливости.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Николай, у тебя же сердце, — говорит она.
Но бутылки на столе уже нет, она спрятана под лавку, и Коротеня с Николаем делают вид, что заняты беседой. Когда Лёвка возвращается, Коротеня строго спрашивает:
— Лёвка, а почему это ты плохо учишься, а?
А Лёвка и на самом деле учится плохо. По арифметике и грамматике у него одни двойки, только по пению — хорошо.
— А он еще и поёт, — смеется Коротеня и советует Николаю Лёвку выпороть.
— Меня, помню, батя пока не опояшет, я и за книжку не садился, — сообщает он.
А Бояриха, всякий раз, когда уходит, гладит Лёвку по голове и говорит:
— Не будешь учиться, дураком станешь.
Защищает Лёвку одна Нюрка. По её мнению, во всем виноваты учителя.
— Дети-то не свои, — говорит она, — чужие, вот и ставят им двойки.
Лёвке это нравится, он благодарно смотрит на Нюрку, а когда она уходит, говорит Вере Ивановне:
— Баб, иди к нам в училки.
Весной, на пилораме, где Коротеня распускал на доски брёвна, ему отрезало кисть левой руки, и его отправили на пенсию по инвалидности. Сначала он упал духом, а потом взял себя в руки и виду, что ему плохо, не показывал. А вскоре к нему зачастила Нюрка.
— И картовки-то не почистит, — говорила она.
Потом она стала Коротеню обстирывать, убирать у него квартиру, а потом забрала его к себе. Свадьбу не играли: не молодые, да и сходятся-то не по любви, а по необходимости. Посидели, выпили немного, Коротеня попиликал одной рукой на гармошке, но никому под неё не пелось. Бояриха весь вечер сидела молча. Видимо, без Пряхина, с которым она иногда проводила вечера, жить ей стало скучно. Когда расходились, решили завтра сходить на его могилку.
Утро на следующий день выдалось солнечным, небо стояло чистым, и на кладбище уже пели птицы. Николай с Коротеней взялись поправлять могилку, Нюрка пошла собирать на неё цветы, а Вера Ивановна с Боярихой стали накрывать стол на расстеленной у могилки скатерти. Лёвка с Нюркиными ребятишками бегали за кладбищем, гоняли там бурундуков и ловили бабочек. Когда сели помянуть Пряхина, сначала поставили на его могилку рюмку водки и накрыли её кусочком хлеба, а потом уже выпили сами. О Пряхине говорили по-доброму, ведь в посёлке он никому не сделал зла, никого не обидел, ни о ком не сказал дурного слова. Помянув Пряхина, каждый стал думать о своём. Веру Ивановну и Николая беспокоил Лёвка, — как-то он осилит свою школу, — Нюрка думала, как поднять детей, Коротеня, научившийся шить унты и торбаса, надеялся, что на этом заработает, а Боярихе казалось, что уж в этом-то году сын обязательно приедет и заберёт её к себе.
Анна
Анну, казалось, вырубили из дерева, а её мужа, Диму, сложили из того, что от дерева осталось. Ростом Анна с хорошего мужика, лицо крупное, лоб крутой и прямоугольный, глаза круглые и мутные, как у стельной коровы. Ходит она тяжело, словно проваливаясь в землю, говорит мало и как в трубу, вставляя между твердыми согласными широкие гласные.
— Дымитрий, гыде мой халат? — гудит она по утрам из спальни.
У худого и лысого Димы подвижное, как у суслика, лицо, глаза навыкате, но невыразительные, он, кажется, не ходит, а прыгает, говорит, как вытягивает из дудочки мягкие мелодии.
— Аньюта, гиде мои штаны? — тянет он в эту дудочку утром из спальни.
— Быруки на комоде, — отвечает Анна из кухни, где готовит пирог с рыбой на завтрак.
Друг к другу они притерлись, как колеса к телеге, и живут мирно, душа в душу. После пирога с рыбой они расходятся по своим работам: Анна на шахтную погрузку, Дима — в снабсбытовскую контору. Есть у них сын, Петька, но в кого он, в мать или отца, сказать трудно. Он ещё ясельного возраста, а как известно, дети в этом возрасте похожи друг на друга, как вылупившиеся из яйца цыплята. Вечером, после работы, они катают его по посёлку в коляске. В упряжке Анна, вид у неё неприступный, как у старшины караульного взвода, а Дима прыгает вокруг коляски, как козлик: то отгоняет от Петьки комаров, то поправляет на нём одеяло. Потом он берёт Анну под руку и, подлаживая свой мелкий шаг под её широкий, становится похожим на солдатика, которому попасть в ногу со своим взводом никак не удается. В посёлке, где рожать своих Петек годами откладывают до возвращения на родные земли, их многие не понимают, а бабы, скрывая к Анне зависть, говорят: «Забрюхатеть-то и дура сможет».
Известно, что здоровые и полные люди часто добрее худых и хилых. Не была исключением из этого и Анна. При всём своём крупном сложении и крепком здоровье смотрела она на таких, как сама, с состраданием. И всё было бы хорошо, если бы сострадание к чужим бедам иногда не оборачивалось своей бедой.
Работало на шахте в то время много заключённых. Крепкие из них рубили в забое уголь, а к погрузке, где работала Анна, был прикреплён еврейчик Яша. За что такую жалкую фигурку, похожую на больного подростка, могли посадить, догадаться было невозможно, а поверить в то, что говорил сам Яша, было трудно. По-его выходило так. Стоял он в своем Житомире в очереди за селёдкой и, от нечего делать, скрутив десятку в трубочку, катал её в ладонях. Кто-то спросил его: «Яша, ты что делаешь?» Так как в очереди люди ничего не делают, а просто стоят, он ответил: «А дурака валяю». Его тут же схватили и увезли на житомирскую Лубянку. «Десятку катал?» — спросили его. «Катал», — ответил Яша. «Дурака валяю, говорил?» «Говорил». «Та-ак! — ударили на Лубянке по столу. — По-твоему выходит, что товарищ Ленин — дурак!» И показали Яше портрет Ленина на десятке. Яша схватился за голову и застонал, как от зубной боли. Дали ему десять лет, как в насмешку, за каждый рубль из злополучной десятки по году. «Скажу вам за это, — смеялся Яша, — и то хорошо, что не катал жид Яша в Житомире целых двадцать пять рублей».
На погрузке Яша занимался мелким ремонтом, топил печи и убирал мусор. В последнее время по его вялым, словно из-под палки, движениям, одышке и глубоко впавшим глазам было заметно, что он болен, а по тому, как у него загорались глаза, когда бабы на погрузке садились обедать, было видно, что он постоянно голодный. Вынести такое сердобольная Анна не могла. Тайком от баб, а главное, от лагерной охраны, которая брать что-либо у вольнонаёмных заключённым строго запрещала, она стала подкармливать Яшу. Однажды она принесла ему пирог с рыбой. Спрятавшись за печку, Яша набросился на него, как голодная собака. Глотал его, почти не разжёвывая, у него дёргалось лицо и дрожали руки, а когда озирался по сторонам, был похож уже не на голодную собаку, а на испуганного мышонка. И тут вдруг раскрылась дверь, и на пороге появился краснорожий сержант из охраны.
— А эт-та что такое?! — заорал он и, выхватив из рук Яши остатки пирога, бросил их на пол и растоптал сапогами. После этого он вернулся к Яше и отработанным приемом ударил его по лицу. Анна этого не вынесла. Подойдя к сержанту, она с размаху двинула ему в челюсть.
— А, падла! — закричал сержант и в ответ ударил её кулаком в грудь.
И тут под руку Анне попала кочерга. Получив удар кочергой по голове, сержант упал и, дрыгнув сапогами, потерял сознание.
Сержанта откачали в больнице, а Анне в суде дали три года.
Катает теперь по посёлку коляску с Петькой один Дима, а Анна катает вагонетки с глиной на зэковском кирзаводе.
Обида
В одну из летних ночей терапевт Кузьма Петрович Лодочкин находился на дежурстве в поселковой больнице. Было уже два часа ночи, но в одной из мужских палат не спали. Оттуда доносились весёлые голоса, прерываемые смехом, а в перерывах между ними звенела посуда. «Опять пьют», — понял Кузьма Петрович. Палата, по распоряжению главврача, была выделена для поселкового начальства, и сейчас в ней лежали завторгбазой Чемоданов, его заместитель Кузькин и председатель поссовета Хорев. Попали они сюда не от большой болезни, а после простуды, полученной на пьяной рыбалке. У Чемоданова после неё кололо в правом боку, у Кузькина — в левом, а у Хорева кружилась голова. После того, как отзвенела посуда, в палате пошли анекдоты. Все они шли из еврейского быта и поэтому были похожи друг на друга, как школьные сочинения, списанные с одной шпаргалки. «Ах, Абрам, и за какие это ви мине деньги говорите?» — ломался в еврейском акценте Кузькин. Так как все догадывались, что ответит Абрам Саре, палата не ожидая, что скажет сам Кузькин, взрывалась от хохота. «Вот шельма, — гудел сквозь него Чемоданов, — значит, так и сказал: за не из тех, что в моем кармане!» Раздавался новый взрыв хохота. После анекдотов в палате сели за карты. Раздавая их, Чемоданов пыхтел, как паровоз, а Хорев, когда проигрывал, всякий раз говорил: «Твоя взяла!» Перед сном все пошли в туалет. Шли по коридору строем: первым, деревянно переставляя ноги, шёл толстый Чемоданов, за ним, нога в ногу, шагал похожий на столб Хорев, а худой Кузькин, путаясь в своих шлепанцах, то отставал от строя, то тыкался в спину Хорева. Вернувшись таким же строем в палату, они успокоились, а Кузьма. Петрович, закрывшись в кабинете главврача, решил немного вздремнуть. Однако, провалявшись на диване с полчаса, он понял, что не уснет. Похожая на мышиную возню путаница мыслей давила голову, а тикающие над головой часы, казалось, отсчитывали не время, а ход чего-то потустороннего. Кузьма Петрович решил остановить раздражающие его часы, а когда поднявшись с дивана, сделал это, ему стало ещё хуже. В кабинете воцарилась тяжёлая, как в подвале, тишина, углы и стены кабинета, казалось, потемнели, и, наверное, поэтому стол главврача стал похож на саркофаг. «Как в склепе», — подумал Кузьма Петрович, и чтобы сбросить с себя мрачное настроение, подошёл к окну.