Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.

Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе. читать книгу онлайн
Однотомник избранных произведений известного советского писателя Николая Сергеевича Атарова (1907—1978) представлен лучшими произведениями, написанными им за долгие годы литературной деятельности, — повестями «А я люблю лошадь» и «Повесть о первой любви», рассказами «Начальник малых рек», «Араукария», «Жар-птица», «Погремушка». В книгу включен также цикл рассказов о войне («Неоконченная симфония») и впервые публикуемое автобиографическое эссе «Когда не пишется».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@yandex.ru для удаления материала
Посреди мостовой медленно двигалась странная процессия: со штыками наперевес конвоиры вели человека, толстого, раздувшегося, как шар. Он поначалу показался мне водолазом. В руке он нес пишущую машинку в футляре. Почему он такой толстый? Вдруг я разглядел: он был обмотан неводом, рыбацкой сетью.
Мы стали спрашивать болгар, турок в коричневых фесках: в чем дело, почему барабан? Нам объяснили: это местный обычай, придуманный не вчера. Вора, содержащегося в тюрьме до суда, однажды должны провести вот так по улицам родного города. И все, что он украл, должно быть при нем. А этот украл в рыбацкой артели невод и пишущую машинку.
Он медленно передвигал ноги, этот бургасский воришка, замотанный неводом. И вдруг — то ли от позора, то ли от солнечного удара — брякнулся наземь, и пишущая машинка с грохотом полетела на мостовую. Мой парень из Полесья возмутился ужасно:
— Недобрый закон, недобрый закон, — говорил он в толпе.
Ему отвечали с улыбкой:
— Добрый закон, добрый закон…
Мы сели в машину и уехали. Я думал тогда о детях вора. Мне было их жалко и стыдно, и я тоже не был уверен, что это добрый закон.
И вот теперь я волновался и думал: юбилей писателя — это знойный бургасский полдень, когда ты должен ощутить незримый груз всего, что утаил из важных впечатлений жизни.
— Ох, тут я грешен, товарищи!
Одно из впечатлений детства — самосуд. Мне одиннадцать лет. Из окна моей комнаты я видел толпу перед атаманским домом Терского казачьего войска — и как в открытое окно второго этажа выбросили в эту толпу живого человека. Я видел, как он летел, еще живой, взмах его руки… На секунду — воронка в толпе, расступились и сомкнулись. Били, наверное, уже неживого, — били яростно, скопом, все вместе. Потом молча разошлись… Я не знаю даже, кто он был, за что его кончили на моих глазах. Две-три минуты конца его физической жизни были две-три минуты начала моей духовной жизни. Что ж, а сегодня, вспоминая вехи моей жизни в Дубовом зале, я вспомнил сорок девятый год, вспомнил, как били Иоганна Альтмана. Били его и друзья тоже. А какой он был хороший человек, чеканный коммунист…
Воспоминание юности. Я работал в «Наших достижениях». Раз в три месяца Алексей Максимович собирал редколлегию у себя дома, запросто, за обеденным столом. И нас приглашали — аппарат редакции. Алексей Максимович пил только чай, за спиной у него — самовар. В комнате Михаил Кольцов, директор ОГИЗа Артем Халатов, Семен Урицкий. Ходит за спиной Горького его секретарь Крючков, малиновый, налитой, светящийся, как фонарь. И очень хорошо владеет собой. Я влюбленно гляжу на Алексея Максимовича, он как раз против меня. Он наклоняется через стол и заговорщицки спрашивает:
— Что поете, молодой человек? Какие песни нынче в ходу?
Смутившись, я отвечаю, как школьник:
— «Молодую гвардию», Алексей Максимович… «Как родная меня мать провожала»… А вообще-то старые песни — ну, «Гаудеамус», «По Дону гуляет»… Еще «Александровский централ»… Он удивляется:
— Ну, спойте-ка… Понимаю, — проверяет.
Тихо пою ему: «Далеко в стране иркутской, между двух высоких скал, окружен стеной высокой…»
— Слышьте, Артем Багратыч, — говорит Горький, — песни надо издавать, ноты заказывать. Сегодня в «Известиях» в подвале читаю очерк. Называется умно: «Человек хочет петь». А то не стыдно ли, наш сотрудник на вечеринках «Александровский централ» поет? Не устарело ли?
И все смеялись. Смеялся и Крючков, и Михаил Кольцов…
Прошло несколько лет, и утром я услышал по радио страшное сообщение: убит Киров. Еще немного лет прошло — и все, кто сидел тогда за столом, исчезли. И сегодня я думаю: кому же я пел в тот счастливый день «Александровский централ»?
Еще военное воспоминание. Ненаписанный рассказ о том, как меня наградили Красной звездой. Это были дни жесточайших боев, форсировали Днепр. Нас, награжденных, послал редактор газеты в наградной отдел штаба за орденскими знаками. Мы проехали тридцать километров фронтовой дороги, дважды прыгали в кювет от «юнкерсов». Приехали — нет орденов. «Впрочем, — говорят, — подождите — вернется инструктор с передовой, может, привезет». Под вечер мне дали мою звездочку. Ее привезли с передовой, невостребованную, не врученную тому, кому она предназначалась. Кто он — кто не успел ввинтить в гимнастерку то, что заслужил? Кто он, мой побратим фронтовой, чью звездочку с тех пор храню в пыльной шкатулке?.. Не знаю.
И еще одно грустно-комическое воспоминание. И его не обнародовал — чего-то медлю. Уже после XX съезда, когда мы все поумнели. Шестидесятые годы. Я гостил в Закавказье. В редакции газеты ко мне подошел молодой человек. Он очень любезно заговорил со мной с сильным грузинским акцентом:
— Мы вас очень уважаем, очень любим, Николай Сергеевич. Вы для нас самый дорогой гость.
Что за преувеличенная почтительность? Неужели читал «Повесть о первой любви»? Она тогда была издана в Аргентине, в Норвегии и даже в Грузии.
— Неужели читали? — спрашиваю. И сам чувствую, что не могу скрыть пошлую, довольную улыбку.
— Читал? Как же иначе? Мы вас просто обожаем с тех пор! Это же вы десять лет назад в «Литературной газете» написали «Поток приветствий»!
Видно, правы болгары: это добрый закон! Раз в жизни, хотя бы в день юбилея, надо пройти по улицам родного города со всем незримым грузом, что ты утаил. И пообещать — раз это еще не гражданская панихида, и ты живой, и сам себе отутюжил брюки — выполнить то, что тебе еще положено, дать то, что ты способен дать людям.
‹1977›