Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе. читать книгу онлайн
Однотомник избранных произведений известного советского писателя Николая Сергеевича Атарова (1907—1978) представлен лучшими произведениями, написанными им за долгие годы литературной деятельности, — повестями «А я люблю лошадь» и «Повесть о первой любви», рассказами «Начальник малых рек», «Араукария», «Жар-птица», «Погремушка». В книгу включен также цикл рассказов о войне («Неоконченная симфония») и впервые публикуемое автобиографическое эссе «Когда не пишется».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Можно ли воспитать интернационалиста, если он глух к близким связям? В чем суть национализма? Как во всяком социальном зле, в нем нет ничего позитивного, лишь отрицание, ограничение.
Гуляю по Парижу. Хиппи. Табунки праздношатающихся. Однообразно-разнообразно изукрашенные. Заросшие парни — это, видимо, обет естественности? Шкуры, балахоны, девчонки — в мужских сорочках. Сапоги и голые ляжки. А рядом — брюки, юбки до земли. Черные пальто в теплый день. ‹…›
Нет хулиганства, нет даже скабрезности. Нет драк.
Они не спортивны. Они вечерние и ночные. Они уличные. Они бродяги — не любят прописки на земле…
Я встретил его летним утром в Плесе на пристани. Конец сороковых годов… Странники перевелись на Руси, а этот был настоящий странник — какой-то мятый, притертый к своим башмакам, покривившимся от долгого хождения, с узелком за плечами и полевой сумкой на боку. Как будто он задержался на этой земле не то после демобилизации, не то после раскулачивания. Он легко поднимался по мощеному въезду на набережную и быстрым взглядом зыркнул на меня, явно желая зацепиться за разговор.
Через полчаса он уже угощал меня из своего узелка, сидя перед аккуратно расстеленной салфеточкой, и водочка булькала аккуратно из левой руки о трех пальцах. Смахивая тополиный пух, садившийся на горбушку хлеба, он утолял мое любопытство охотливым рассказом о себе.
— Я Россию всю обошел. Ищу, а чего мне надобно, не знаю. По правде, милок, сказать, я кулачок, с тридцатого года — раскулаченный. Россию обошел и в лаптях, и в сапогах, а бывало, и на велосипеде. На фронте, правда, не задерживался. Стянешь с чьих-то мерзлых ног сапоги, прикроешь карточку ему ледяными портянками, и — ходу. Не задерживался. У меня такое правило. Хотя еще и до войны было сказано: «Нет таких крепостей…» Он ухмыльнулся с прищуром, протянул мне жестяную кружку, тоненько вопросил:
— Даже спирта?
Я не понял.
— Ты о чем?
— Говорят, даже спирта нет таких кре́постей.
— В Плесе зачем высадился? — спросил я. — С «Памяти Покровского»?
— Это точно. Покровский, слыхать, ученый историк был. Всю Россию мозгами исходил, а я ногами.
— Бродяга, значит?
— Точно. Как нас расщепили в тридцатом, из нашего классу бродяги пошли двух категориев — лодыри, лоботрясы, другие — любопытствующие. Я Россию по второму кругу обхожу. Вот и в Плесе по второму разу пришлось. Тут на горке выдающая церковь стоит. С Волги видная. Вокруг ее дорожки — вроде тропочек для пешеходного хождения. В прошлом веке монахи выкладывали, по узору расписывали, камушек к камушку… Камушки с голубиное яйцо, до того мелкие. Крепко сбиты — ни выбоинки, ни ямочки, как ковровые каемочки. Пойду, загляну еще раз.
Дней через пять увидел я странника на набережной. Он выгружал с грузовика битый камень с той стороны Волги. Здесь шло большое строительство. Вдоль многих километров поднимали берег реки и на новом уровне выстраивали булыжную мостовую.
Странник узнал меня. Подошел, снял миткалевую рукавицу, пожал руку.
— Пристроился. Вот, гляди, какой камень везут с каменоломни. Огромаднейший. Грузовик привез с пристани — мы уложим. Следующий подойдет, все разворочает — начинай сначала! Торопимся — к годовщине поспеть. План делаем с тоннажу, баржи берут с тоннажу, норовят покрупнее булыжники закинуть, и транспорт — с тоннажу. А мы закладываем. Где оно, голубиное яичко?
Он глянул на меня, и я впервые заметил, что взгляд у него мечтательный и тоскливый.
…И вот замелькал Каир, — старый, кирпичный Каир — пальмы, плоские кровли, белье, сохнущее на балконах, нищие, мусорщики с метлами, великолепные кадиллаки, под акацией в узком переулке шарманщик со своим музыкальным ящиком, подводы на колесах с толстой резиной, на них густо насевшие крестьяне, едущие на базар, красные фески, коршуны, парящие в небе, серый глинистый Каир с арабской вязью вывесок на стенах, мальчишки, детвора босая, — множество гаменов Каира.
И вот уже прохладный венценосный Нил, со своими мостами, великолепная архитектура щегольских отелей, роскошь современных железобетонных, стеклянных особняков. Вполне романтичные фелюги сворачивают свои паруса и наклоняют тугие мачты под мостами.
На минарете запел муэдзин. Голос его могуче разносился над узкими улочками базара. Это был голос, записанный на пленку, механический голос — о боже, мечеть в глубине Африки уже радиофицирована! Но я не заметил какого-нибудь позыва к вечерней молитве среди продавцов и покупателей на базаре. Не приступал к намазу лудильщик в своей конуре, заставленной и увешанной тазами, чанами и кастрюлями, — где на полу произрастали пятеро его детишек; продавец сигарет, расставлявший свой товар в плоской нише стены дома; галантерейщик, молодые коробейники, торговавшие, всяк за свою цену, разнообразно-однообразными мужскими носками; продавцы апельсинов, бананов, арбузов. На этом базаре все было вперемешку. И никто не молился. Только одинокий старый сапожник в глубине своей мастерской занял позицию, как бывает у нас на физкультминутке, и стал сгибать и выпрямлять свой хилый стан. Только он откликнулся на вечернем базаре на голос веры, да еще один продавец за прилавком: он как будто собирал рассыпанные булавки…
Есть ли благо жизни сам труд или только производное от него — в виде квартиры, дачи, машины, цветного телевизора? Отношение современника к «благам жизни» — вот что определяет передового человека…
Мирная полоса жизни — вот уже более тридцати лет — не может не характеризоваться ростом потребительских тенденций. Современный мещанин предстает в новом обличье, в скрытом своем состоянии, он приспособился к нашей социалистической системе, перенимает ее лозунги, его не разоблачишь плакатами РОСТА. Непомерно вырос протекционизм и все его связи — кумовство, беспринципная поддержка по линии землячества… А это развращает нравы молодежи — цинизм, нигилизм, неуважение к плодам народного труда, к заслугам и делам старшего поколения.
Просмотровый зал на «Мосфильме» назывался «Яичный». Стены его были оклеены материалом, похожим на тару для перевозки яиц — множество лунок, выбитых в картоне. Почти пятнадцать лет моей жизни прошли в этом зале, в уютной темноте его… Я просмотрел десятки тысяч метров кинопленки. Мелькали лица, скакали кони, текли медлительные русские реки, солдаты с искаженными лицами шли в атаку, бежали фотогеничные облака, рвались безвредные кинематографические фугасы. Не всегда это были готовые фильмы — чаще «пробы», неозвученные эпизоды так и не состоявшихся фильмов, бесконечная прорва неоправдавшихся усилий, полубрак, о котором трудно подчас сказать, почему он лег на полку.
Если бы вернуть все израсходованные деньги, все вложенные напрасно капиталы на то, что делалось и не состоялось, что видели только мы — пятнадцать — двадцать человек, сидевших в полутемном зале, и чего не видели миллионы зрителей, для которых только и предназначалась вся эта прорва, — то можно было бы соорудить на дворе «Мосфильма» в рост его огромного здания великолепный памятник коллективной бессмыслице, тщетным усилиям, растраченным жизням, бесплодным талантам.
Сейчас я стал почти слепой. Не могу читать сценариев, не вижу отснятых кусков на экране и ухожу в отставку. Никто меня не гонит с должности члена сценарной коллегии третьего творческого объединения. Сам ухожу. И хочется мне напоследок обозреть свою работу, воплощенную в сотнях заседаний коллегии под председательством ушедшего в могилу, но бессмертно обаятельного Михаила Ильича Ромма.
Мы заседаем, извлекаем из портфелей стопки сценариев размером от шестидесяти до ста двадцати страниц, выносим свои решения. Снова по прошествии дней обсуждаем вторые и третьи варианты. Сотни прочитанных сценариев, сотни просмотров.
Нас покинул навсегда не только Михаил Ильич Ромм, но и такие талантливые художники кино, как Калатозов, Урусевский… Да, не счесть живых потерь и потерь материальных!
