Собрание сочинений. Том 4. Повести
Собрание сочинений. Том 4. Повести читать книгу онлайн
В настоящий том вошли произведения, написанные В. Тендряковым в 1968–1974 годах. Среди них известные повести «Кончина», «Ночь после выпуска», «Три мешка сорной пшеницы», «Апостольская командировка», «Весенние перевертыши».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Едва отъехал от села, как на тычках да ухабинах Иван пришел в себя, стал надрывно кричать:
— О-о! До-бей!.. О-о-о! Мочи нет!.. Добей, ради бога!
— Заткнись, контра!
— До-обей, гад!.. Будьте вы все прокляты! Будьте трижды прокляты, сво-о-олочи!!
Вопли и проклятия разносились по темным, сырым, неуютным полям. Евлампий Лыков нахлестывал лошадь.
Оказалось — перебит позвоночник, отнялись ноги. Ивана упрятали в жесткий гипсовый панцирь от паха до подмышек.
Стояли славные солнечные деньки. Из больничного садика лезла в открытое окно яркая весенняя зелень. В селе, должно, суета, дым коромыслом — сев в разгаре.
Идет сев, а ему плевать, понимал — он человек конченый. Ежели даже и вылечат, и ноги снова оживут, то топтать им придется уж не зеленую землю, над которой хотел властвовать, а казенный пол тюрьмы. Попытку поджога ему не простят.
Просил врачей и сиделок:
— Жену пустите.
Просил каждый день:
— Жену…
Другого желания не было.
А его берегли после операции — обращались ласково, мерили температуру, кормили с ложечки теплым бульоном, сходились над койкой по нескольку человек, рассуждали озабоченно. Может, потому и Марусю не допускали — вдруг да сильно разволнуется, не на пользу пойдет. Странный, однако, народ — берегут, чтоб потом в тюрьму упрятать. Наказывали бы сразу, раз контрой стал, чего глупые церемонии разводить, хлопот меньше, да и дешевле.
От безделья лезли в голову покаянные мысли: «Эх, не умно сорвался, на черта их конюшня сдалась, без фокусов рано или поздно убраться мог, живите как хотите, я — сторона…» Но если прикинуть, куда бежать-то, на какие земли? Теперь всюду порядки одинаковы…
— Жену пустите.
Дадут ли поглядеть на родного человека, на единственного?
Дали…
Однажды днем задремал, уставши от пустопорожних мыслей, проснулся от того, что кто-то смотрит в лицо. Открыл глаза и вздрогнул под гипсовой жилеткой — она! Не домашняя, не знакомая, в больничном халате, лицо усохшее, нос острый, в глазах покорное страдание, как у подбитой птицы.
— Ванечка, кровинка моя…
И, словно в яму, стал валиться, потемнел в глазах ясный день. Как сквозь стену, бился пойманной чайкой ее голос:
— Лихо ты мое горькое!.. Да что с тобой?.. О господи! Кто тут? Где доктор-то?..
Но он уже пришел в себя:
— Не надо, не зови никого.
И, не скрывая выступивших слез, сказал счастливо:
— Думал, не увижу никогда.
— Куда я от тебя денусь? На веки вечные веревочкой связаны. Неразлучный ты мой!
Он взял ее грубую, в черных трещинах и ссадинах руку, прижал к небритой щеке:
— Связаны не на счастье, выходит.
— И не смей, не смей! Какие слова говоришь!.. Как только язык повернулся!
Он прижимал к щеке ее руку и глядел в глаза. Глаза тревожные, сухие, опаляющие страданием.
Знает ли? Как не знать. Поди, по селу давно звон стоит, на нее пальцами тычут — сучка каторжная… И прощает, как всегда.
Но нет, она ничего не знала, осторожно, чтоб не разбередить, спросила:
— Кто же это тебя, Ванечка? Какая зверина?
— Кто?.. А разве не известно?
— Евлампий Никитич сказывает: за Пашутиным домом на задах тебя нашел. И как это тебя туда занесло?.. Кляну себя, распроклятую, что толкнула из дому.
— За Пашутиным?.. На задах?.. Чего он комедию ломает?..
Не знает она, не знает и село, иначе бы донесли, уж не постеснялись. От новой тайны заметался в гипсовых оковах:
— Чего он молчит?.. Чего ему, подлецу, еще от меня надо?..
— Кто, Ванечка? Гос-поди! Кто?!
— Не спрашивай! Потом! Только не сейчас! Потом все узнаешь! Сама!.. Только теперь не спрашивай…
— Молчу, молчу. Ради Христа, утихни. Не казнись, и так сердце разрывается.
Он не сразу успокоился:
— Что ему? Не пойму, что еще?..
Глаза ее потемнели, взгляд стал тяжелый, сильно, видать, хотела знать, но не допытывалась, только гладила черствой ладонью его лицо. Ему же в эту минуту не хотелось ворошить прошлое. Минута-то счастливая.
Но из головы не выходило: все-таки, что надо Пийко? К чему эта игра в пряточки?
Скоро выяснилось. Евлампий Лыков явился собственной персоной — широкий костяк черепа проступает сквозь тугую, обветренную кожу, белесые волосы поредели, под шишкастым лбом в сумрачных яминах голубые глазки, неожиданно ласковые, с тихой улыбочкой. И пахнет от него вкусно — то ли черемухой, то ли горечью клейких листьев, обидным для закованного в тяжелый гипс человека. А в руке у Евлампия узелок — цветочками линялый ленок. От узелка тянет домашним уютом, покоем обретенной семьи. Евлампий, считай, молодожен, не столь давно, в этот мясоед, праздновал свадьбу, взял в жены Ольгу Редькину. Ей — восемнадцать, ему — за тридцать перевалило. Узелок в голубых цветочках, голубые глазки в доброй улыбочке — ну, ни дать ни взять, пришел брат, родная душа.
— Вот… — узелок положил к подушке возле уха Ивана. — Тут курочку жинка сварила. Сам подбирал — молодая, тельная…
— Тебе чего, сукин сын? — спросил Иван в потолок. — Сам видишь, я калека, одной ногой в могиле. От меня уже не покорыствуешься.
— Выживешь. Узнавал — выживешь. Плясать — вряд ли и ходить вряд ли, а жить будешь.
— Чего тебе от меня? — сурово повторил Иван.
Он лежал наособицу в операционной палате — тесной комнатушке на одно окно, с одной койкой. И хотя кругом никого не было, но Евлампий все-таки шагнул к окну, за которым в близком и недоступном Ивану солнечном мире скандалили воробьи, захлопнул его, снова сел напротив — короткая шея, массивные салазки, крепкий череп под шершавой шкуркой, бронзовый лоб, хоронящий под собой голубые глазки. Уже без улыбки, уже деловит.
— Ты, Ванюха, жить будешь, за это лекаря скопом ручаются. Жить будешь, но сидючи. Вот я и подумал: а зачем мне тебя в тюрьму упрятывать, бог с тобой…
— Одолжил. Может, ждешь — спасибо скажу?
— Может, и скажешь. Пока я всем говорю: стукнули тебя по пьяному делу, а кто — не знаю. Конечно, и ты ведать не ведаешь. Ясно? Припутывать кого-то там не след. Мало ли в праздники чего не бывает.
— Жалостлив или боишься, что тебе самоуправство приклеят?
— Мое самоуправство законное. На разбое тебя прихватил, так что — чист и свят, даже благодарность могу заслужить.
— Все корысть, чего отказываться-то.
— С тебя корысть поболе.
— С меня?.. Я же калека без ног.
Евлампий помолчал, ощупывая голубым глазом. В его взгляде — не насмешка, не холод, а, похоже, жалость. И это поразило Ивана: застал на разбое, оглушил оглоблей и… жалеет. Притворство? Хитрость? Издевка или совесть взыграла? С чего бы?..
— Эх, Ванька, Ванька! Ведь я ждал, ждал… — произнес Евлампий.
— Чего?
— Что озлобишься. Я за тобой не один год со стороны слежу. Я, может, один только и понимал тебя: и как ты показать себя хотел, и как сорвалось, как в свином корыте надежду утопил…
— Потому и приложил?
— Все-таки не думалось, что до такого дозреешь. Враг среди ночи — ударил, прощенья за то не прошу, хотя жалею.
— Хватит ерничать-то. Я же в жалость давно не верю — ни в твою, ни в чью-то.
— Может, мне надо было свое место тебе уступить — пограмотней да и поумней меня, поди, лучше смог бы колхоз поднять. Но у меня тоже душа по большому делу зудит. И с народом я лучше тебя столковаться могу. Ни народ тебя не понимал, ни ты его. Так что — баш на баш менять, только время терять.
— Чего хочешь, Пийко?
— Иль не ясно еще? Тебя к себе приспособить. Ты мне советик, я его в дело вобью. Накормим, оденем, обуем людей, такое, может, завернем, что никому и не снилось. Может, дома белокаменные вместо изб поставим, в них у каждого столы со скатертями, полки с умными книгами. Не жизнь, а масленица. Будет! Будет! Верю! Ради такого кровь по капельке выцедить не жаль!
И под надвинутым черепом вспыхнувшие синевой глаза — верит, не врет. Невдомек Евлампию Лыкову, что он сейчас этой верой бьет Ивана больней, чем оглоблей. Старая, безнадежно потерянная сказка о счастливом селе Пожары, где молочные реки и кисельные берега. Евлампий выкрал ее, присвоил себе и ждет, чтоб помогал. Иван дернул головой: