Собрание сочинений. Том 4. Повести
Собрание сочинений. Том 4. Повести читать книгу онлайн
В настоящий том вошли произведения, написанные В. Тендряковым в 1968–1974 годах. Среди них известные повести «Кончина», «Ночь после выпуска», «Три мешка сорной пшеницы», «Апостольская командировка», «Весенние перевертыши».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Эхма! Алли-го-рия! Чего бы это Густерину сегодня — праздник не тот, чтобы сам председатель веселился. Чего председателю-то с вами праздновать? И всего-то навсего — землю повыкидали…
— Не твоего ума дело. Катись подобру, а то на ручках унесем.
— Да уж ладно. Э-эх, аллигория! С Густериным Мирон не путается, дорожку уступает… Ладно, ладно…
Исчез.
Я не видел Густерина с того разу, как он нанял меня на работу, даже издали. Ни разу еще председатель не появлялся на нашей стройке. Но как дух божий, Густерин постоянно окружал меня: «Валентин Потапыч просил… Валентин Потапыч указал… Валентин Потапыч обещал…»
И вот он, парадно осиянный прокаленной (тронь — зазвенит) лысиной, морщины в застывшей прижмурочке (полевое солнышко, видать, вечную улыбочку приклеило), выгоревшие жесткие усы, дедовские подслеповатые очки и юношески легкомысленная рубашка — ворот апаш, рукава короткие, и обнаженные выше локтей руки мускулисты, и походка упругая, молодцеватая — почтенно стар, задорно молод, зрелой середины в нем нет. Подпрыгивая прошелся вдоль ям, приготовленных под фундаменты, заметил меня:
— Здравствуйте. Как жизнь?
— Ничего.
— Бежать не собираетесь?
— Если не прогоните.
— Как, бригадир, он себя показывает?
— Старается, — ответил Пугачев.
Он мог бы отвалить и щедрее: старается не значит справляется, а я научился вымахивать лопатой, право, не хуже штрафника Митьки, отстаю только от Саньки Титова, но с тем тягаться можно лишь на экскаваторе.
— Зачем же гнать вас — живите, если хлеб наш вам солон не кажется.
— Эй, ребята! — повернулся Пугачев к братьям Рулевичам. — Накрывайте на стол!
И Рулевичи, подхватив топоры, принялись хозяйничать: пара взмахов — отесан кол, пара ударов обухом — кол вогнан в землю, еще кол, еще — четыре ножки, на них лег сколоченный из тесовых обрезков щит — готов стол с занозистой столешницей. На нем выросли три зеленоватых поллитровки, варварски разодранная банка килек, на мокром газетном листе — вялые, прошлогоднего засола огурцы, колбаса, которую один из Рулевичей тут же порубил топором, буханка хлеба, располосованная на обильные ломти, мутноватые граненые стаканы…
— Милости просим, не побрезгуйте.
Густерин сел за стол и бросил на меня из-под очков быстрый, изучающий взгляд. И сразу осенило…
Как я прост! «Семейная выпивочка», председатель колхоза на ней ни с того ни с сего. Это же заговор против меня! И глава его не Пугачев — сам Густерин. До Ушаткова дошел слух о моих «душеспасительных беседах», а до Густерина разве мог не дойти? Ушатков действовал без ухищрения, с похвальной простотой: «Берегись, посажу!» Густерин не из таких, читает исследования Веселовского, интеллигентный председатель — выпивка по случаю, застольный разговор, противник, позорно прижатый к стене…
Но только осмотрительно ли это с вашей стороны, товарищ Густерин? Вы же знаете: я из-за своих убеждений решился сменить Москву на Красноглинку, семью на тетку Дусю. Значит, убеждения-то не простые, убеждения отчаявшегося, их сокрушить вряд ли можно так вот просто, с первого раза. И вряд ли вы, товарищ Густерин, здесь, в Густоборовском районе, смогли пройти такую военную подготовку, какую прошел я и в ночных студенческих спорах, и в редакции журнала, где приходилось схватываться с теми, кто находится на переднем крае современной науки, с дерзкими и зубастыми молодыми учеными. Я бретер, Густерин, я закаленный дуэлянт в диспутах! Что же… вы сами того хотите, скрестим шпаги.
Садясь за стол, я испытывал подмывающую отвагу.
Выпили по первой, чтоб «смочить корни» будущего коровника. Густерин пригубил, поставил стакан. Наступило неловкое молчание, лица ребят торжественно натянутые, выжидающие. Митька Гусак попробовал сострить: «Милиционер родился…» Никто не поддержал.
И Густерин начал наступление:
— Признаюсь, я сам напросился в гости.
— Ради меня? — пошел я навстречу.
— Ради вас.
— Чтоб задать вопрос: как я дошел до жизни такой?
— Если неприятно — не отвечайте. Поговорим о коровнике.
— Почему же? Им отвечал, и вам готов. Но прежде вопрос: вы верите, что когда-нибудь ваш колхозник по утрам будет купаться в собственной ванне?
— Гм… Верю, иначе был бы плохим председателем.
— И я верю — будет. И пугаюсь этого.
— Нуте-с?
— Добиваться жирных щей вместо щей пустых, водопровода вместо колодца, ванной вместо лохани — да, одаривать людей, но вместе с тем, увы, в чем-то и обворовывать их.
— Эх как же так? — не без враждебности удивился Пугачев.
Но Густерин не удивился, даже поерзал от удовольствия.
— Интересно, интересно, — сказал он.
— Это как же так? Ежели я эти жирные щи заработаю, — значит, обкраду себя?
— Объясню. Не сразу. Прежде спрошу тебя, Пугачев: как думаешь, кому сильней хочется получить — голодному кусок хлеба или пообедавшему пирожное?
— При чем тут пирожное? — сердито проворчал Пугачев. — Не темни.
— Пирожное, может, и ни при чем, да на нем человеческая натура вылезает. Если ты будешь сыт не только хлебом, но и пирожным, и удобствами, вроде ванной да сортира в кафеле, ты, возможно, и станешь еще чего-то желать, но уже наверняка не столь сильно, как прежде. Прежде-то брюхо песни пело, простого хлеба просило, не исполни его желание — ноги протянешь. Тут уж поневоле сильно желаешь, сильней некуда. А при ванной, при большой сытости… Машину бы иметь, дом просторней, но это, право, не вопрос жизни и смерти. Твои-то желания не имеют прежней силы. А жизнь, где не очень-то желается, не ждется ничего впереди, вряд ли покажется счастливой.
— Интересно, интересно…
Пугачев недоуменно пожал плечами, но заговорил Михей Руль, на этот раз не в мою защиту:
— Что тут интересного, Валентин Потапыч, никак не пойму. Чушь какая-то. Выходит, накорми меня, тогда я испорчусь.
— Вредительская философия, — откликнулся Гриша Постнов.
— Ишь ты, лягнул, — усмехнулся Густерин. — Копытом только лошадь правоту доказывает.
— С белой ванной черненькая тоска приходит! Как вам это доказать?! Живущий впроголодь никогда не поверит, как тяжело ожирение. Не рассчитываю, что и вы, Валентин Потапович, поймете, вы, честный рыцарь большого куска, всю жизнь положили на то, чтоб он рос в руках колхозника. Но в конце-то концов этот кусок вырастет до такой кондиции, что уже дальше его рост никого не будет радовать, цель потеряется. Конечно, сейчас в Красноглинке эти опасения кажутся смешными…
— А если нет? — спросил Густерин. — Если скажу, что каждому порядочному председателю теперь приходится задумываться — не хлебом единым жив человек…
— Разве?
— Не дождались, когда ванны кафельные будут, раньше времени бесимся, — съехидничал Густерин.
— Что-то не заметно ожирения в Красноглинке.
— Вам незаметно, потому что не знаете, как эта Красноглинка раньше жила. Тем, кто жрал толченку из коры, а теперь кусок хлеба свинье бросает, это заметно. Сыты! Молоко пьем, пиво варим…
— И самогончик втихаря, — постненько вставил Митька Гусак.
— Раньше красноглинец в город от толченки бежал — понятно. Теперь бежит тоже, от хлеба к такому же хлебу — непонятно. Ванны да сортиры его манят? Ой ли? Найдется ли такой дурак, который рассчитывает, что его в центре города квартира с ванной ждет, догадывается — ждет-то его общежитие, да еще барачное, в одной комнате — куча мала. Говорят, культуры нехватка, мол, это гонит. Культурой что хвалиться — не богаты. Но уж так ли тоскует беглый красноглинец по этой культуре? Попадая в город, он на театры да на музеи не набрасывается. В кинишко идет, какое и мы здесь крутим каждый день. Я и на самом деле, как вы выразились, рыцарь большого куска, но и меня, рыцаря, жизнь заставляет дальше этого куска заглядывать. Дозрел.
— Тогда сделайте еще один шажок вперед и дозрейте, чтоб признать: нужна людям — всем людям, на всем белом свете! — помимо жирного куска, какая-то наивысшая цель. Учтите, не к нищете зову, не к тому, чтоб жирный кусок изо рта у трудящегося вырвать, к единой цели! Бесцельность опасна! К единой, не на день, не на год вперед — на все времена, пока жив человек!