Том 6. Статьи 1863-1864
Том 6. Статьи 1863-1864 читать книгу онлайн
Настоящее Собрание сочинений и писем Салтыкова-Щедрина, в котором критически использованы опыт и материалы предыдущего издания, осуществляется с учетом новейших достижений советского щедриноведения. Собрание является наиболее полным из всех существующих и включает в себя все известные в настоящее время произведения писателя, как законченные, так и незавершенные.
В шестой том настоящего издания входят публицистические произведения Салтыкова 1863–1864 гг.: хроникальное обозрение «Наша общественная жизнь»; тематически примыкающие к этому циклу статьи и очерки «Современные призраки», «Как кому угодно», «В деревне»; материалы журнальной полемики Салтыкова с «Русским словом» и «Эпохой».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Но легкий ухаб прерывает нить размышлений…
Друг мой до такой степени пленяется своим предположением, что даже сочиняет целый план кампании. Он очень живо представляет себе, как один публицист заманивает в трущобу, другой действует в это время боковыми движениями, третий подсылает лазутчиков с ложными вестями, четвертый отводит глаза, и вдруг…
— И вдруг соединенными силами подпускают кулеврину! — мысленно восклицает мой друг и даже поворачивается на месте от удовольствия.
Но через минуту его берет раздумье.
— Для чего же, однако, тут лазутчики? — спрашивает он самого себя.
— Для чего пострадали от них даже эти невинные литературные птицы *, которые
разве могло кого-нибудь растревожить их тихое, безвредное пение? Разве это было не самое смирное и почтительное толкование из всех почтительных и смирных толкований, когда-либо перекатывавшихся из одного конца в другой нашего беспредельного отечества? Нет, тут что-нибудь да не так!
Опять легкий ухаб, и опять пауза.
— Но с другой стороны, может быть, птицы оттого-то и оказывались вредными, что очень уж они безвредны, — вот и убили их из ружья. Когда люди делают дело или, по крайней мере, говорят об деле, то нет ничего несноснее, как замешается тут же какой-нибудь Карней * (один из замечательнейших типов, созданных г. Успенским), который пристает ко всем по очереди и без очереди, и просит выслушать, и хватает каждого за пуговицу… Такой человек опаснее всякого врага *, потому что он не умеет даже удержать язык за зубами, потому что он сейчас же пойдет рассказывать, что и он там был, что он то-то советовал, то-то предлагал… И потом начнет подмигивать, ухмыляться, без толку кивая головою, и вообще изображает из себя тонкого дипломата…
Еще ухаб, и еще пауза.
— Н-да, это с их стороны просто подвох, да еще какой подвох-то! Но отчего же от этого подвоха так скверно пахнет? Отчего этот подвох как будто и не подвох совсем? Н-да, это даже почти верно, что тут никакого подвоха нет и не бывало.
А сани все едут да едут, и наконец особенный стук передка возвещает путнику, что он проезжает через деревню. Узкая черная полоса, там и сям прорезываемая тусклыми огнями, представляется глазам; на улице ни души, даже собаки и те куда-то от стужи попрятались и не бросаются на лошадь с хриплым лаем и вяканьем. «Гм… может ли труд быть привлекательным?» — спрашивает себя Городищенский.
Повторяю, Городищенский имеет душу добрую, до того добрую, что она не чуждается даже вопроса о привлекательности труда. И когда в товарищеском кружке поднимается шумная беседа об этом предмете, то у него, для убеждения неверующих, всегда готово неотразимое доказательство, заключающееся в том, что несчастный Людовик XVI был слабый король, но в то же время очень искусный слесарь *. «Стало быть, первое занятие было для него непривлекательно, а второе нравилось — вот и все».
— Разумеется, труд должен быть привлекателен, — рассуждает он и теперь, поглядывая на «хижины бедные, богом хранимые», — нужно только таким образом это устроить, чтобы… ведь Людовик XVI делал же замки с удовольствием!..
Но тут же, и притом совершенно некстати, припоминается ему беседа, которую он однажды имел с своим камердинером и дядькой Иваном Прокофьичем…
— Иван Прокофьич! как вы думаете, труд может быть привлекателен? — спросил он его.
— Какой это такой «труд»?
— Ну, труд… работа, то есть…
— Нет той работы слаще, как с бабой лежать, а опричь того другой приятной работы не знаю, — отвечал Иван Прокофьич и хотел было удалиться, что он делал всегда, когда, по мнению его, барин начинал говорить пустяки.
— А надобно, Иван Прокофьич, таким образом сделать, чтобы всякая другая работа была так же приятна, как с бабой лежать.
Иван Прокофьич остановился; ему показалось, что барин начинает говорить занятно.
— Знаю, сударь, еще одну работу хорошую, — сказал он, — это деньги взаймы брать и назад не отдавать.
— Ну вот видишь?
— Только какая же это работа! Это, сударь, как бы сказать, одно времяпровождение, все равно что другой вот малодушеством этим занимается, по трактирам ходит. Вот сапоги вычистить, комнаты ваши убрать — это работа. Хоша, конечно, для вас это мне оченно приятно, — прибавил он мягким, но как будто нерешительным голосом.
Городищенский на минуту задумался.
— Вот тоже работа, — продолжал Иван Прокофьич, — когда вот мужички для вас хлебушка молотят, дрова рубят… в то время, сударь, и плечики-то у них ноют… Хоша, конечно, для вашей милости им это оченно приятно…
На этом разговор и кончился. В то время он не произвел на Городищенского особенного впечатления и потому скоро забылся; но теперь слова Ивана Прокофьича почему-то припомнились во всей подробности и произвели в его мыслях некоторую разладицу. «В самом деле, может ли быть труд привлекательным, да и в том ли задача, чтобы сделать его привлекательным? не в том ли скорее все дело, чтоб совсем эманципироваться от труда физического, чтобы приобрести как можно больше досуга для труда исключительно умственного? Не доказывает ли нам история, что с успехами естествознания, технологии, механики…»
И, конечно, мой юный друг сообщил бы своей мысли надлежащее развитие и, может быть, до чего-нибудь и додумался бы, если б сани в эту минуту не остановились и ямщик не доложил ему, что цель путешествия уж достигнута.
Так вот какого рода мысли и соображения могут посещать голову путника, даже во время завываний вьюги, когда он едет хорошенько закутанный и ноги его не коченеют от стужи.
Но могут ли подобные мысли и соображения занимать такого путника, который во время вьюги обязывается идти пешком за возом и вязнуть в снегу и который при этом плохо защищен от нападений ветра ветхим и малозащищающим полушубком, этого я не знаю, и даже думаю, что такой вопрос должен быть решен отрицательно. Ибо путник этот на каждом шагу обязывается думать о том, как бы ему выдраться благополучно из сугроба, и о том, как бы малосильная лошаденка его не стала в тупик или не повалила воза, и о том, что когда повалится этот воз, ему надобно будет выжидать проезжих и с помощью их поднимать этот воз. Я даже полагаю, что этот путник совсем ни об чем не думает, а просто клянет и вьюгу, и горькую долю, которая выслала его в эту стыть за ворота.
Но оставим в стороне Городищенского и его соображения и обратимся к делу. Не знаю, оттого ли, что я плохо себя окутываю, или оттого, что я от природы не мечтателен, но зимний проселок не навевает на меня ровно никаких мечтаний, ни светлых, ни темных, ни веселых, ни горьких. Сидя в городе, за каменными стенами, вдали от того трудного, нечужеядного дела, которое воистину в поте лица снискивает хлеб свой, еще можно по временам отдаваться мечтам о сближениях и о почве, любоваться чистопсовым эпосом, созидаемым фантазией г-жи Кохановской *, увлекаться описаниями вроде «Года русского земледельца» г. В. Селиванова * (любопытные могут отыскать это диковинное в своем роде описание в «Русской беседе» за 1857 год) и созидать фантастические дивертисменты с пением и танцами, но как только станешь лицом к лицу к настоящей, неподкрашенной действительности, как только въедешь в это необъятное, стонущее пространство, называемое проселком, то затеи городского досужества опадают сами собой, как опадают листья с деревьев под хмурым осенним небом. С одной стороны пошлая, насквозь пропитанная сентиментальным враньем идиллия прошлого, с другой стороны — не менее сентиментальная идиллия будущего. В обоих случаях — мелькание, от которого только рябит в глазах; в обоих случаях запрос или ничтожен до гадости, или до того уж огромен, что делается ничтожным вследствие самой своей огромности.