Своя судьба

Своя судьба читать книгу онлайн
Роман «Своя судьба» закончен в 1916 г. Начатый печатанием в «Вестнике Европы» он был прерван на шестой главе в виду прекращения выхода журнала. Мариэтта Шагиняи принадлежит к тому поколению писателей, которых Октябрь застал уже зрелыми, определившимися в какой-то своей идеологии и — о ней это можно сказать смело — философии. Октябрьский молот, удар которого в первый момент оглушил всех тех, кто сам не держал его в руках, упал всей своей тяжестью и на темя Мариэтты Шагинян — автора прекрасной книги стихов, нескольких десятков психологических рассказов и одного, тоже психологического романа: «Своя судьба». «Своя судьба» знаменует собой не только распад предреволюционной интеллигенции, но и осознание этого распада лучшими представителями ее, борьбу с ним и попытку найти выход из тупика либеральных мечтаний на широкую дорогу творческой жизни. Мариэтта Шагинян одна из первых вступила на эту дорогу, и, может быть, это ее последнее дореволюционное произведение дает ключ к ее отношению к революции, о котором мы говорили в первых строках.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Тут я впервые увидел горцев, которыми любовался в детстве, на картинках к Лермонтову и Пушкину. Это был красивый и статный народ. Лишь у немногих косые узкие глаза и крупные скулы. Большинство же с прямым разрезом глаз и великолепным лицевым овалом. Они проезжали мимо нас рысью, на маленьких статных лошадках, и вежливо, хотя очень гордо, наклоняли свои головы в ответ на наши поклоны. Снимать шапку у них не в обычае. Купец Мартирос со многими заговаривал по-горски.
— Хороший народ — не надует и гостя любит, — сказал он мне с удовольствием.
Главное впечатление от горцев — их необыкновенная пластичность. Ездят они в длинных черных бурках, свисающих до лошадиного крупа; лошади несут их легко и мягко, распустив по ветру свои длинные пушистые хвосты.
Попадались нам и огромные стада черных барашков, трусцой бежавшие по дороге в облаке пыли. Наконец солнце село за высокие горы, и почти сразу наступила темнота. Мы свернули с шоссе в сторону. Лошади затопали по твердому, убитому грунту. Купец остановил возницу возле какого-то глиняного домика, белевшего из темноты, вытащил свои пожитки и крепко пожал мне руку:
— Заходи, гостем будешь. Сейчас за углом и больница. Свет увидишь, много электричества…
— Электричества? — удивился я.
— Ну да, река на него работает. У нас и в ауле электричество. Ну, прощай, час добрый!
Лошади тронулись, и я стал напряженно смотреть в темноту. Сердце мое забилось от ожидания. Телега медленно заворотила за угол, и поток ослепляющего света полился на меня. Вверху над нами, саженях в пяти-шести, высился целый замок, весь пронизанный электрическими огнями. Несколько огоньков горело и пониже. Я разглядел двухэтажное строение чуть-чуть в стороне от главного корпуса. Большая пушистая собака, тявкнув, подошла к нам, обнюхала мою ногу и замахала хвостом. Возница въехал в раскрытые ворота. Двор был асфальтовый, с квадратным бассейном посередине. У дверей двухэтажного домика, к которому мы подъехали, стоял величественный белокурый швейцар в мундире. Он снял фуражку и помог мне выбраться из колымаги.
Глава третья
ВОДВОРЯЮЩАЯ РАССКАЗЧИКА НА МЕСТО
— Пожалуйте в столовую. Карл Францевич устраивают нового больного и сию минуту будут обратно, — с этими словами швейцар раскрыл передо мной дверь и пропустил меня вперед. Я прошел по длинному коридору, закапчивавшемуся стеклянной дверью, и уже хотел было войти в столовую, как за мною раздались торопливые, могучие шаги, чья-то рука легла мне на плечо и музыкальный мужской голос проговорил:
— Сергей Иванович Батюшков?
Я повернулся к говорившему. Возле меня стоял не старый еще мужчина, высокого роста, белокурый и темноглазый. Большой лоб с поперечной складкой, мельчайшие морщинки вокруг смеющихся глаз и нервный тонкий рот, производивший впечатление строгости и чувствительности к боли, — вот все, что я заметил с первого раза. Ничего похожего на пастыря! Передо мною стоял скорее товарищ, нежели наставник: его стихией была скорее борьба, чем опека. Он секунды две поглядел на меня и протянул мне руку:
— Добро пожаловать, коллега! Я Фёрстер.
С невольной симпатией пожал я протянутую мне руку.
— Вас не очень растрясло в телеге? Мы не ждали вашего приезда на этой неделе, и помещение вам еще не готово. Нынче вы переночуете у меня, а завтра устроитесь. — Он открыл, говоря это, дверь, и мы оба вошли в столовую.
Не знаю, как у вас, читатель, но у меня обостренное внимание к комнатам. Я убежден, что культура — дело комнатное, четырехстенное и что на свежем воздухе можно дышать, расширять свои поры, строить, украшать землю, но не создавать строительные проекты, не исследовать медицинские проблемы, не творить искусство и науку; недаром кочевые народы не создают своей культуры. Оттого я терпеть не могу случайных или неуютных помещений и люблю судить о людях по их комнате. Столовая, куда мы вошли, сразу запомнилась мне во всех ее подробностях, и даже теперь, закрыв глаза, я сумел бы воскресить ее в памяти. Это была необычайная, одушевленная комната, говорившая о том, что ее обитатели привыкли — тайком друг от друга — уступать один другому лучшую долю. Большая, шестиугольная, с итальянским окном на веранду, с широкой печкой у стены, выложенной изразцами. Мебель в ней разношерстная, собранная сюда по частям. Стулья старинные, дубовые, с сиденьем в виде лодочки, скатерть дорогая, голландская, ослепительной белизны; на деревянных жердочках вдоль стен цветы и на стенах тоже сухие букеты цветов. За столом, возле самовара, сидела полная женщина в спущенной блузе, с вязаной накидкой на плечах. Она была почти седая. Фёрстер представил меня ей, как своей супруге. Женщина встала в ответ на мой поклон и простонародно, бочком, протянула мне пухлую руку. Она выглядела глуповатой и доброй; обрюзглое лицо восточного типа сохраняло еще следы былой красоты. Фёрстер звал ее «мамочкой» и обращался с ней бережно, как с ребенком.
— А это моя дочка и помощница, Марья Карловна, — сказал Фёрстер, и высокая, тонкая девушка, подойдя ко мне, пожала мою руку. В манерах и внешности ее было много отцовского. Но черты лица и вьющиеся черные волосы — в мать.
— Мамочка! Покормите Сергея Ивановича, а я еще схожу в санаторию, — сказал профессор и, ласково кивнув нам, вышел.
В его присутствии я чувствовал непонятное смущение. Когда он удалился, оно прошло. Я сел за стол, между двумя милыми женщинами, и радостное спокойствие сошло мне в душу. Варвара Ильинишна Фёрстер тоже посмелела по уходе мужа. Она проводила его благоговейным взглядом и немедленно засуетилась.
— Третий день без горячей пищи… Как же так. Маро, сбегай на кухню, пускай Дуня подает, что готово.
— Ма, я позвоню. — И Марья Карловна позвонила.
— Не люблю я звонков, — словоохотливо продолжала добрая дама, — раз звони, другой звони, и прислуга взад-вперед бегает. А сама пойдешь — и за всем усмотришь. Дуня, собери барину покушать, да супу подан, и пусть повар санаторскую утку отпустит.
— Ради бога, не беспокойтесь, — начал было я.
— Какое это беспокойство, молодой человек, что вы! У нас ужин поздний, когда Карл Францевич освобождается. Да вы до тех пор чаю не откушаете ли? А то пока соберут да накроют…
— Ма, ведь он не умирает с голоду! — полушутливо перебила девушка.
Бедная Варвара Ильинишна покосилась на меня с замешательством и уронила чайную ложку. Я нагнулся ее поднять.
— Гостья будет, ложка упала. А ты, Маро, матери не дерзи.
Я воспользовался наступившим молчанием и попросил разрешения умыть с дороги руки. Тут опять поднялись аханья; и следовало об этом раньше догадаться, и три дня пути, и «ах, что ж это у меня за голова» в изобилии полилось из уст доброй дамы. На сцену снова вызвана была Дунька, по-горски повязанная платочком, и я был водворен в великолепную мраморную умывальную, с ванной и душем.
Уже в девятом часу я принялся наконец за горячий суп с пирожками. Доктора все еще не было. Маро пододвинула для него кресло (рядом с матерью) и сама накрыла ему прибор. А потом, усевшись на борт этого лодкообразного кресла и скрестив по-мальчишески ноги, стала набивать папиросы.
— Маро, сядь как следует, — сказала мать больше по привычке и с безнадежным видом существа, которое не верит в свои силы. Марья Карловна встала, поцеловала мать и… села как следует. Я удивился этому не менее самой Варвары Ильинишны. В дочери доктора Фёрстера было что-то, не совсем для меня приятное: что-то, похожее на внутреннюю занятость. Она слушала вас, и говорила с вами, и проделывала все, что полагалось проделать, — но в то же время вы не чувствовали полного ее присутствия именно здесь, с вами. Рот и глаза были у нее фёрстеровские, — прелестный рот, сейчас сжатый с болезненным и нетерпеливым видом. У меня дрогнуло сердце, когда я впервые заметил это горькое выражение. Думал, что приезд мой прервал, быть может, какое-нибудь ее занятие или намерение, я попросил позволения тотчас же после еды пройти в свою комнату. Марья Карловна, словно очнувшись, быстро вскинула на меня глаза, — впервые внимательно за весь вечер, — улыбнулась (улыбка ее была детская и задабривающая) и сказала: