Колокола
Колокола читать книгу онлайн
Написанная в годы гонений на Русскую Православную Церковь, обращенная к читателю верующему, художественная проза С.Н.Дурылина не могла быть издана ни в советское, ни в постперестроечное время. Читатель впервые обретает возможность познакомиться с писателем, чье имя и творчество полноправно стоят рядом с И.Шмелевым, М.Пришвиным и другими представителями русской литературы первой половины ХХ в., чьи произведения по идеологическим причинам увидели свет лишь спустя многие десятилетия.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Фауст без Мефистофеля, — воскликнул Коняев со смехом.
— Мефистофелем, если хочешь, буду я, — предложил Уткин, — или вот они, — он указал на Щеку, — у них фигура подлиннéе.
— Нет уж, вам это амплуа более подобает, — обиделся Щека.
— Мне — так мне, — Уткин встал, — Впрочем, так, пожалуй, оригинальнее, переплетчик Коняев: оставайся Фаустом, но без Мефистофеля. — Решительно, я остаюсь сегодня в приготовительном классе, — и посему иду домой спать. Приготовительные ложатся с петухами.
— И отлично, батюшка, — отозвалась мать Коняева: то-то дома-то будут рады…
— Большое вероятие заключается в ваших словах, Анна Даниловна.
Уткин пожал всем руки и ушел.
— Могу говорить открыто? — осведомился Щека, как только Уткин вышел.
— Можете.
— Сигизмунд Каэтанович говорил вам о моем желании?
— Говорил. Работы у меня мало. Переплету быстро.
— Прошу вас.
Щека развязал узел и выложил на стол Диарий.
Коняев засмеялся глазами — серыми, живыми, ласкающими своей открытостью:
— Записки Мефистофеля?
— Нет-с, сухо ответил Щека. — «Скорбная повесть о глупости человеческой». Так прошу Вас и на переплете оттиснуть.
— Все в один корешок?
— В один-с.
— Толсто выйдет.
— Да-с, не тоща глупость человеческая, и примечаю: толстеет год от году.
Коняев взвесил на руке рукопись — и спросил:
— А переплет какой будет? В коленкоре?
— В кожу-с.
— Да у меня кожи нет.
— Найдите. И черными буквами наискосок, и на верхней, и на нижней крышке: «Повесть о глупости человеческой. Диарий обвинительный».
Коняев внимательно посмотрел на Щеку:
— А долго Вы ее собирали?..
— Всю жизнь-с. Но хватить сбирать и на тысячу жизней-с. Щека скучно и со злостью усмехнулся. — Вот Вы, если верить господину Уткину, — доктор Фауст. Не угодно ли продолжить собирание?
Коняев покачал головой и сказал серьезно:
— Собрано довольно. Надо херить.
— Что херить?
— Вот эту глупость человеческую.
— Попробуйте!
Коняев опять засмеялся глазами — еще открытей и веселей, — и в этом смехе глаз Щеке показалось: «И попробуем!» — и даже: «Уже пробуем!» Щека прервал разговор.
— Переплет должен быть прочен. Хочу, чтобы мыши не скоро изъели. Четвероногие. От двуногих, понимаю, никакой переплет не спасет. И еще условие. Переплетчик не должен быть грамотен.
— Я неýч, — усмехнулся Коняев, — смекаю только по-печатному.
— Хорошо-с. А цену Вы мне скажете, когда будет готово.
— Я и сейчас скажу.
— Не надо-с. Мое почтение.
Щека простился и зашагал, огромный и седой, в махерланке, по слободской липучей, как смола, грязи. Мальчишки его не дразнили: они спали в слободских хибарках, но какой-то пьяный, встретясь с ним на углу, узнал его и, облапив, воскликнул:
— Почем жареные?
Через неделю Коняев сам принес Щеке «Диарий»: он был в угрюмой, как цвет сумасшедшего дома, — коже, с черным тиснением. Когда Щека увидел Диарий в коже, он сказал коротко:
— Переплет вполне соответствует содержанию, — поблагодарил Коняева и хорошо ему заплатил.
Но когда он, в один из вечеров, перелистывал переплетенный Диарий, он приметил в конце книги лист, писанный не его почерком. Он пробежал его. На листе стояло, тщательно выведенное простым, как писарский, почерком:
«Истинный писатель всё видит по опыту: чтó в нем самом, тó и в книге».
Щека завязал Диарий в узел, и пошел с ним к Коняеву, развернул книгу на этом месте и, указав, спросил:
— Что это?
— Мысль, — спокойно отвечал Коняев.
— Не моя.
— Собственности на мысль нет.
— А как она сюда попала?
— Вплетена по оплошности.
Щека ничего не ответил, хлопнул дверью и ушел.
«По оплошности», точно так же, как Щеке, Коняев вплетал в заказы «мысли» и «страницы», не совсем соответствовавшие содержанию тех книг, какие были отданы заказчиками ему в переплет. Эта странная рассеянность Коняева была известна в городе и многие опасались отдавать ему в переплет книги, хотя работал он хорошо, а брал дешево. Многие случаи коняевских «оплошностей» были широко известны в городе. Купцу Дееву, в «Памятник веры» (желтая кожа), вплел он по ошибке лишний листок из какого-то печатного «Свиноводства» с изображением племенной иоркширской свиньи, в которой купец Деев нашел сходство с собою. В «Таблицу 28-летних тарифов Темьяно-Мельгуновской железной дороги» инженера Равича попала «Железная дорога» Некрасова. Протоиерею Страннолюбскому, в «Поучения Родиона Путятина с гравированным портретом» (зеленый коленкор), по недосмотру, досталась лишняя страница из какого-то учебника физиологии: таблица сходства и различия состава крови человека с кровью орангутанга с изображением того и другого. В «Поваренную книгу» чиновницы Капернаумской, в самое аппетитное место, где повествовалось о приготовлении любимого блюда чиновника Капернаумского — гуся с двойным шпигом, — затесался, по злой случайности, рецепт состава для морения клопов и тараканов. Девице Тюляевой Коняев делал альбом: переплетал в розовую шагрень голубую, палевую и розовую бумагу с золотым обрезом; альбом вышел восхитительный: на крышке красовались два алые сердца, пожираемые пламенем, над которым сыпались цветы из рога изобилия, но, восхищенная девица Тюляева нашла еще в альбоме единственный белый листок, на котором было написано:
Провизор Шустер в Риге. Цена банки один рубль, с пересылкою 1 р. 50 к.
К Дееву Коняев пришел сам и просил извинить за недосмотр: была спешная работа, переплетал для агронома «Свиноводство», экземпляр растрепанный, не доглядел — листок попал в «Памятник веры»: надо изъять. — «Как же это ты, братец, не смотришь? — сказал Деев. — Ведь я обидеться мог». — «На что же? — невинно осведомился Коняев. — Листок ведь из хозяйственной книги». — «Так-то так, а все обидно могло быть». Инженер, когда Коняев опять пришел в Управление за заказом, указал на «Железную дорогу» и спросил: «Это что?» — «Стихотворение Некрасова». — «То-то Некрасова! Вы, я вижу, с идеями, молодой человек! Чтоб в другой раз этого не было!» Протопоп же призывал Коняева к себе и, указав на обезьяну в «Проповедях Родиона Путятина», погрозил пальцем и строго сказал: «Умствуешь!» — «По ошибке, — пожал плечами Коняев, — «из другой книги. — «Знаю: из другой; и не позволительно». — «Я и книгу захватил, — отвечал Коняев и предъявил физиологию. «Вот, — «дозволено цензурой». Отсюда. Ошибочно». — «Вольномыслец!» — воскликнул протоиерей, вырвал листок с обезьяной и изорвал в клочки. Капернаумская пожаловалась мужу на средство от тараканов, но он только пожал плечами: «Что же! вырви! Рецепт пригодится в хозяйстве», а девица Тюляева, пожаловалась папеньке, бакалейщику, и показала альбом, но бакалейщик захохотал и воскликнул: «Ловко он тебя! Меньше будешь штукатуриться!», — но не велел ничего переплетать у Коняева: «еще матерный стих вплетет!»
Щека показал коняевское приложение Вуйштофовичу, тот пожал плечами и сказал:
— Пан переплетчик может быть сатирик, но сатира требует образования. Пан же переплетчик есть хам.
Уткин спрашивал не раз Коняева:
— Зачем ты это делаешь? Вот эти твои вклейки и бесплатные приложения к «Ниве» зачем?
— Это я когда злюсь, делаю, — отвечал обыкновенно Коняев. — Со злости.
— Злость есть капитал, — поучал Уткин, — Его надо не расходовать по мелочам, а копить и класть в банк, чтобы со временем получать с него большие проценты. Тратить по мелочам — это русская черта. Безобразная. Оттого мы нищие. Капитал злости в России должен был бы быть громаден: больше двадцати Ротшильдов. Но этот капитал можно было бы устроить две великие французские революции и несколько маленьких немецких. Но мы тратим его по мелочам, — и злость наша копеечная. Брось.