Колокола
Колокола читать книгу онлайн
Написанная в годы гонений на Русскую Православную Церковь, обращенная к читателю верующему, художественная проза С.Н.Дурылина не могла быть издана ни в советское, ни в постперестроечное время. Читатель впервые обретает возможность познакомиться с писателем, чье имя и творчество полноправно стоят рядом с И.Шмелевым, М.Пришвиным и другими представителями русской литературы первой половины ХХ в., чьи произведения по идеологическим причинам увидели свет лишь спустя многие десятилетия.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Уткин налил водки в стаканчик для красного вина, и выпил. Усиков выправил воротничок на шее, привязанный траурным галстуком, и сказал внушительно:
— Вот видите, я прав. Мне не дали докончить, но господин Уткин говорил о том же: о нравственно-вразумительном, так сказать, или остерегательном действии колокольного звона.
— Не о том! — крикнул Уткин и ударил кулаком по столу. — Опять тебе параграф нужен? Опять в судопроизводство тянешь?
— Уложение о наказаниях, налагаемых мировыми судьями, — вставил Коняев.
— Не карает и не налагает, а плачет над тобой. Понимаешь разницу? Плачет! Ты караешь, а если руки коротки, наставляешь таблицей нравственного умножения, — а он плачет! И над тобою.
— Но я… — начал было Усиков.
— Но ты замолчи. Ты и человек-то бываешь, пока ты звон слушаешь. Правда, ты тогда человек, не отрицаю. Видал я: и лицо у тебя тогда человеческое. А то — ты тля. Когда рассуждаешь о звоне, уже тля ты. Поэтому молчи, и вспоминай того, кто тебя человеком делал.
— Вы оскорбляете!
— Во первых, человек пьянеющий, — я еще не пьян, и пьяным сегодня не буду, но пьянеющий несомненно, — человек пьянеющий оскорбить никого не может, во вторых, заранее прошу прощенья, в третьих, не оскорбляю, а оскорбляюсь речами о покойном… И заметьте: признаю, признаю в высшей степени, что Усиков, Пал Палыч, титулярный советник, — делается человек, homo, как говорят ученые, льóм, как говорят французы, — когда слушает он звон. И даже слезу видал. Признаю. Звон — в Усикове человеческое начало.
Хлебопеков покачал головой в сомнении.
— И это — высоко! Оставим личности. Это — высоко! Уповательно, город наш древен, но в чем мы слышим голос древности? В звоне. Он вещает о долголетии града. На предметах древних — пыль веков, но в звоне нет пыли. В нем чистое вещанье древних времен. По сему — звонарь, — уповательно, — деятель просвещения.
— Человечности! — воскликнул Уткин. — Вношу поправку: человечности деятель!
— Без всяких яких, надо еще блинков, — потчевал Гриша. — С яйцами.
— Туговато, — вздохнул Пенкин.
— Подобает, — наставительно произнес Порфироносцев, и взял еще блин и жилки у него с аппетитом заиграли на висках.
Переплетчик Коняев встал и произнес, указывая на Василия и Чумелого, которые сидели молча:
— А я вот что хотел спросить: отчего они молчат? У них потеря, а они молчат. И мне не хочется говорить…
— Ну и молчи! — дернул Уткин.
— Нет. Нельзя, Сергей Никифорыч. Я, переплетчик Коняев, объявляю, что наш Темьян, со смертью Николая Мукосеева, обеднел. Добролюбов сказал:
Милый друг, я умираю,
Оттого, что был я честен…
Ну, а мы умираем оттого, что мы не честны. Мы — то есть город, весь коллектив обитающих в Темьяне.
— Громко, но невразумительно, — сказал Усиков.
— Сейчас вразумитесь. На похоронах, то есть на поминках, за здоровье ни за чье не пьют, ну, а я предлагаю выпить…
— И невразумительно, и не прилично, — повторил Усиков.
— Нечестность, — глаза у Коняева стали грустны и потемнели, нечестность не есть — залез в карман и вытянул платок. Это воровство, а не нечестность. Нечестность есть — и словесный выворот. Мы все лжем. Я, переплетчик Коняев, прихожу к купцу Саликову — Солдатская, в собственном доме, — приношу конторскую книгу, grossbuch, моей работы, и говорю: «Библиотека у вас, Наум Мефодьевич, замечательная: редкий случай: журнал «Родина» имеется у вас со всеми приложениями, за все годы, и комплект «Парижских мод» и рисунков для выпиливания. Вам необходимо их переплести в шагрень. Редкие экземпляры». Вот — я и нечестен. Я соврал, — и потому переплел. И получил деньги. Учитель гимназии, Иван Иваныч Верелеев, кончил университет и Чарльза Дарвина полное собрание сочинений, стоит у него под кроватью, заставлено спереди старыми щиблетами и сапогами, а в шкафу книжном, на полках — «История» Карамзина 12 томов и «Русский Паломник» за прошлый год: директор у них в гимназии очень благочестив. Но читает Иван Иваныч Дарвина, а «Русского Паломника» только дает мне для золотообрезного переплета неразрезанным. Это есть нечестность. Председатель земской управы, Солодуев, «переплети», говорит, «мне в коленкор и золотом по пунцовому: «Мысли Сенеки», а книжку дает — Поль де Кока роман. Я говорю: «Ошибочка, Павел Иваныч. Несоответствие обложки с книжкою. Перепутали вы». — «Это, отвечает, не твое дело. Переплетай, что дают». Я переплел. Все это нечестность голоса человеческого. И обнаружено только по малому переплетному делу. А сколько всюду нечестности? Голос наш жив, и честности нет! нет!
— Все это чепуха, — сказал Хлебопеков.
— Не чепуха, а ложь! — я прислушивался к человеческим голосам: ложь! А есть голос честный.
— У кого же? У тебя? — спросил опять Хлебопеков.
— Я вам сказал уже, что я лгу, как и все. У колокола голос честный и по отдельности у каждого, и в коллективе!
— В каком коллективе? — переспросил Усиков. — Употребление иностранных слов без смысла.
— В звоне. Звон есть коллектив колоколов. Слышу — и про себя говорю: «А! честный голос звучит!» Удивительно! Город у нас старинный, большой. Есть в нем разные сословия, гимназия, учительский институт, газета «Темьянский Вестник», гласность, — а честный голос один. У колокола! и личная честность и общественная: в звоне. Он голос свой не пропьет, как Обрубовские мещане на сходе, не продаст, не переменит, — и голосом никогда не врет: всем одним голосом говорит про одно. А подхалимы подчинимы. Покойный Мукосеев, Николай, — как бы сказать. — горловой врач этого голоса был: смотрел за его чистотой. Умер он. Вот я и предлагаю выпить за здоровье этого голоса, — честного: чтобы он по-прежнему, по-честному, звучал, — и за здоровье тех, кто должен наблюдать за его чистотой! За Василия Дементьевича!
— На похоронах за здоровье не пьют! Глупец ты! — сказал Усиков.
— А по-моему, и безобразно, и предосудительно самое предложение и речь, — сказал Хлебопеков. — И вообще, пора бы кончать.
Уткин налил водки в стакан, и крикнул:
— Не начали еще! Выпьем за здоровье, Коняев! За честный голос!
Порфироносцев встал, откашлялся и, обернувшись к Грише, как хозяину поминок, произнес не без тревоги:
— А кончать бы, Григорий Евлампиевич. И заупокойную чашу!
И задал было сам себе тон: до-ре-до!
Но Уткин отстранил его рукой, и крикнул:
— А мы хотим заздравную! За честный голос! Николай, Гриша!
Гриша не знал, что делать: по хлебосольству своему, он рад был наливать, а по приличию — наливать не следовало. Хозяин трактира, рыжий Рыкунов, заглянул в дверь, привлеченный шумом, но тотчас же скрылся. Половой внес миндальный кисель, последнее кушанье поминок.
Усиков, закусив губу, пропищал высоким голоском, срывавшимся от злости:
— Вам бы не следовало, господин Уткин, поднимать шум. Собственно, какое Вам дело до колоколов и колокольного звона? Вы в Бога не веруете.
— Не верю, — спокойно подтвердил Уткин. — Ну и что ж?
— А то, — подхватил Хлебопеков, — что помолчать бы.
— Я и молчу, — сказал Уткин. — Я только выпить за здравие единственного в Темьяне честного голоса хочу! А сам я молчу. Это он говорит.
Уткин ткнул пальцем в Усикова.
— Да-с, говорю, — окончательно обозлился Усиков. — Это не я, это все говорят, что Вы, от безбожия, коту скормили просфиру и пса напоили деревянным маслом из лампады…
— Напоил, — не из лампады: это ты врешь, — но деревянным маслом напоил. И даже могу сказать имя собаки: Перчик. Очень порядочный он человек, хотя и пес. Напоил по случаю запора желудка. И подействовало. Что и требовалось доказать.
— После этого Вы не смеете о звоне говорить! — взвизгнул Усиков. — Это оскорбление религии. Вы и слушать звона не смеете, раз Вы не верите в Бога.
— Сам ты оскорбление религии, — с гримасой сказал Уткин, и, отвернувшись, обратился к Коняеву:
— Коняев, за здравие честного голоса!..
И он потянулся к Коняеву со стаканом, расплескивая вино на скатерть.