Двое в барабане
Двое в барабане читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Это был слепок жизни, когда движение к цели может остановить только смерть.
Россия с вычеркнутым из нее товарищем Сталиным - это Россия, вычеркнутая из истории. А Сталин и писатель Фадеев - люди одной складки".
д) Переменив вещательный тон на мягкий доверительный, что так впечатляло когда-то Фадеева, подытожил: "Не удивлюсь, если наши товарищеские, деловые отношения станут предметом беспардонной спекуляции и измышлений. Найдутся бумагомараки, щелкоперы проклятые, которые представят их в кривом зеркале, понапишут ворох небылиц, выплеснув их партийное содержание.
Для товарища Сталина писатель Фадеев останется таким же, как он, романтиком революции".
Сверкнув улыбкой булгаковского Афрания, кивнул доброжелательно: "Желаю здравствовать". И растворился в вечности...
На карауле у нужника
По весне 1956 года "с милого севера в сторону южную" потянулись уцелевшие узники ГУЛага. На огонек к Фадееву заглянул Николай Ильюхов - его комбриг в гражданку, командир партизанских отрядов в Сучане - предшественник Сергея Лазо.
Остался он плечист, крепок. Статью и лицом вылитый Валерий Чкалов. По виду его никак не верилось, что за его плечами восемнадцать лет каторги в Заполярье. Только челюсти из нержавейки выдавали неладное.
Встречи с уцелевшими в аду товарищами Фадеев переживал мучительно, хотя внешне был улыбчив, подтянут и бодр. За такой выставочной масочкой прятал неловкость, смятение и невыносимое чувство вины, хотя поэтам Заболоцкому, Гидашу, Ольге Берггольц, и не только им, помог вырваться на волю... Другим содействовал после лагерей в обустройстве жизни. Он мог бы хоть как-то утешаться этим, но понимал, какая это капля в море. Сердечные слова признательности согревали его, но он не обольщался ими. Товарищ по дальневосточному подполью Настя Нешитова, отсидевшая в лагере семь лет, писала ему: "Саша, Саша, друг мой неизменный! Спасибо тебе за добрую встречу, за добрую душу, за то, что она у тебя большая и чуткая. За чудесную память твою, за хорошую простоту, за то, что ни слава, ни что другое не сделали тебя равнодушным к людям, за то, что не ставишь друга в положение просящего, за то, что ты смеешься так же, как в юности, за то, что ты большой и хороший - спасибо, родной!.."
...Теперь он принимал Колю Ильюхова, почти ровесника, по существу пришельца с другой планеты - планеты несбывшейся юношеской мечты, но от этого еще более близкого и единственного.
Пили много, по-партизански, сбрасывая тару под стол. Им никто не мешал погружаться в мир, переполненный звуками и голосами незабываемой поры. Обычно пошловатое, сентиментальное "а помнишь?" не казалось формальным, а служило верным паролем.
Фадеев вертел Николая, как Тарас Бульба Остапа, допытываясь с пристрастием: "Ну, как же ты выдюжил, как отбился, как прошел через муки?"
Кто знает, что мерещилось Фадееву при его воображении в этот момент. Может быть, представлял себя и Николая в Краснодоне, в гестаповском за-стенке, как описал в "Молодой гвардии" горькую встречу коммунистов Валько и Шульги. И они, точно как и те двое, говорили о жизни, о сделанном для людей, о том, что собирались, но не сумели совершить. Но если Валько и Шульга укрепляли себя в смертный час доброй памятью за великие свершения народа и страны, то Фадеев и Ильюхов вместе с этим горевали о несбывшихся надеждах и сгинувших друзьях.
Ломая неизбежную дистанцию, как школьник задавал гостю детские во-просы: "Да что это за мор такой. Напасть такая. Все оказались с червинкой. Не вписались в социализм. Пошли на плаху. Для чего?"
Хмыкал, сердясь: "А я, вот видишь, сохранился. Заскочил на верхушку и не замочил брючек. Сухим из воды вышел. Как боженька..."
Поглаживая Ильюхова по густой когда-то шевелюре, допытывался, заглядывая в глаза: "Возможно ли совместить человечность, учитывая благо отдельной личности, с необходимостью самых жестоких мер во имя миллионов?"
Цитировал Макса Волошина, но совсем с иной интонацией: "Несправедливость была таблицей умножения, на которой труп множился на труп, убийство на убийство и зло на зло!"
Убеждал Ильюхова, обнимая все еще сильными руками: "Не считай мои слова позерством, театральщиной, но я был бы счастлив поменяться с тобой судьбою. Даже если б сгинул".
Устав, читал Надсона: "К чему бороться и трудиться. Мне больше некого любить. Мне больше некому молиться..."
Ильюхов, не решаясь нежничать, брал Фадеева за руку, успокаивал: "Саша, все худшее позади. Твои книги читают миллионы. Тебя знает страна. Ты всем нужен, тебя любят близкие и друзья..."
Фадеев отвечал спокойно: "Ну и любите. Кто вам мешает..."
Навалившись на стол, сказал с отчаянием, поразившим Ильюхова: "Коля, Коля, друг сердечный, плохо мне, невыносимо плохо. У меня такое чувство, что всю жизнь благоговел перед прекрасной девушкой, а в руках оказалась старая блядь..."
Помолчав недолго, добавил: "Представлялось, что стояли на карауле по всей форме с сознанием долга, а оказалось, что выстаивали перед нужником!.."
Разгорячась, не мог остановиться, забывал набирать воздух, "удивлялся потере голоса": "Невыносимо вспоминать все то количество окриков, поучений и просто идеологических порок, которые обрушились на меня, - не считай это, Николай, бахвальством, - кем наш чудесный народ вправе был бы гордиться в силу подлинности и скромности внутренней, глубоко коммунистического таланта моего... Литература - этот высший плод нового строя - унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать еще худшего, чем от сатрапа Сталина ... Тот хоть был образован, а эти - невежды..."
Сказал чуть слышно, будто извиняясь: "Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл..."
Это признание появится в последнем письме.
ЭПИЛОГ
"Прощение - честному".
А. Платонов
Как человек крайне ответственный, он отнесся к завершающему поступку своей жизни исключительно серьезно. Готовился к нему тщательно, продумывая, как при создании собственных книг, мельчайшие детали, их последовательность и целесообразность.
Орудие исполнения определил, не раздумывая, - наган. Ни о чем другом не могло быть и речи. Уйти надлежало единственно достойным образом, как мужчине и солдату революции.
Но техника исполнения состояла из многих нюансов, ни одним из которых невозможно было пренебречь.
После долгих непростых сомнений он выбрал место: свой кабинет на даче в Переделкино. Проще и удобней казалось поставить точку вне дома в соседней роще, где б его обнаружили быстро, в крайнем случае, до темноты. Но как художник с живым воображением представил, в каком виде его найдут и каким запомнят, - отмел такой вариант.
Мельком подумал о кабинете в писательском особняке на Воровского. Но о таком подарке коллегам по перу не могло быть и речи. Да и показухой отдавало, а это было мелко и недостойно.
О потрясении близких и дорогих ему людей старался не думать, но твердо решил уберечь Лину, дождавшись ее отъезда на гастроли в Югославию. Она улетала, давая будничные наставления, а он знал твердо, что не увидятся никогда.
Он рассматривал предстоящее дело скрупулезно, всесторонне, будто оно касалось не его лично, а кого-то другого, и никак нельзя было испортить или, не дай бог, завалить.
С точки зрения надежности, целить было лучше в голову. Как поступил его брат Игорь, окруженный казаками под Хабаровском. Но он достаточно насмотрелся на последствия такого решения и не хотел для себя подобного исхода.
Для него много значила эстетика мертвого тела. Конечно, это выглядело глупо. Но ему хотелось сохранить свою внешность в привычном для всех виде, а не испорченной пулей.
Он всегда был озабочен своей осанкой, как человек, у которого внешность должна соответствовать пафосу и красоте коммунистических идеалов, огонь которых горел в его душе, несмотря на принятое решение.