Земная печаль
Земная печаль читать книгу онлайн
Настоящее издание знакомит читателя с лучшими прозаическими произведениями замечательного русского писателя Бориса Константиновича Зайцева (1881 —1972). В однотомник вошли лирические миниатюры, рассказы, повести, написанные в 1900-х — начале 1950-х годов.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Главных же сил и вообще не было. Аркадий Иваныч жил в маленьком доме, часть земли — до революции — отдавал в аренду, другую кой‑как сам обрабатывал. Но что можно было бы сказать о его жизни теперь? Разве то, что он все‑таки существовал, что поддерживали его, по старой дружбе, и Немешаевы, и что на кухне его прозябала старуха Арина.
Анна взошла на крылечко, взялась за скобу обитой войлоком двери — дверь без труда отворилась. «Как все тут настежь…» Анна знала дом Аркадия Иваныча, и ей неприятно стало, что не заперта даже дверь. Она быстро разделась. Из кабинета слабый свет ложился на крашеные, давно не натиравшиеся половицы столовой, куда она вошла. Окна чуть запушены узором снега.
— Кто там?
Анна подошла к полуоткрытой двери, просунула голову. На тахте, у стены, завешенной ковром, по которому висели на рогах ружья, патронташ, старинная пороховница, лежал Аркадий Иваныч. Небольшая лампа с картонным абажуром давала блеклый свет.
— Это я пришла, — сказала Анна, с силой выдохнув из себя слова, и вдруг улыбнулась, всей полнотой своего умиления и радости. — Ты болен, вот я и пришла…
Аркадий Иваныч приподнялся. В полутьме, против све та, не мог разглядеть влажных глаз Анны, но ее голос и ее разряд дошли.
— Как я рад… я ужасно рад.
Она к нему подошла, поставила в сторонку чемодан. Свежим зимним воздухом на него пахнуло — здоровьем, молодостью от раскрасневшихся щек Анны.
— Ты получила мое письмо?
Анна кивнула. Глаза ее сияли. Аркадий Иваныч взглянул на чемоданчик.
— А это как же ты…
Анна засмеялась, быстро сняла шубейку.
— Не ждал гостьи. Я к тебе с вещами. Я теперь от тебя не уйду. Понимаешь?
Она подошла к тахте совсем близко — высокая, румяная, с блистающими глазами. Большие красные руки довольно ясно освещались лампой — она стояла перед ним обликом силы и молодости, свежей, страстной жизни. Аркадий Иваныч вдруг ослабел. Взял руку Анны, припал к ней лицом и глазами, поцеловал — всхлипнул.
— Как же ты, — бормотал, вздрагивая подбородком, — как же ты там своих… латышей бросила… как ты сказала, они небось рассердились?
Но Анна ничего уже не могла рассказать. Губы ее дрожали, она обняла его, припала, а вернее притянула к себе, заполонила, закрыла, точно защищая. Она была в состоянии того счастливого бешенства, когда золотые токи пронзали всю ее, когда она себя уже не помнила, но только знала, что может сдвинуть камни, горы, и сейчас тело Аркадия казалось ей слабым и легким, она могла б его поднять, как чемодан.
— Мой, мой… никому не отдам, вылечим, опять будешь здоровый, вместе будем. Мой…
В свое время Аркадия Иваныча действительно знал весь уезд. Не потому, чтобы он был богат. Именьицем владел небольшим, состоял при дворянской опеке — в учреждении вялом и невидном. Занимал пост какого‑то секретаря, а жил больше у себя в Машистове. Часто разъезжал по ярмаркам, базарам, много охотился — и с великим князем, и с покойным Немешаевым, бывал на всех дворянских и земских собраниях, играл и на биллиарде, умел закусить, выпить, расправляя свои длинные усы и молодцевато держась в черной суконной поддевке с кавказским поясом, — как же его было не знать?
В городском костюме он сильно проигрывал. Ни воротнички, ни манжеты не шли к его сильно загорелому лицу с темными пятнышками, к огромным грубоватым рукам. Прямой воротничок и белый атласный галстук стесняли его.
Он умел разговаривать и с поденщицей, и с учительницей, и с барыней. Был и женат, и неженат, смотря по взгляду. И сам бросал, и его бросали — не иссякал лишь в нем источник благоволения. Женщины это чувствовали и не были к нему суровы.
Весь первый вечер он не мог успокоиться. Говорил мало, но по его глазам, по тому, как он вертелся, как молча брал ее руку и гладил, Анна поняла, что он что‑то кипит. Это и трогало ее, и волновало. «Чего это он… Что такое?»
Сама же она сразу почувствовала себя хозяйкой, госпожой этого нехитрого холостяцкого, однако же насиженного жилья. Арина сдалась ей беспрекословно. Анна везде сама чистила, убирала, привела в порядок и столовую, и кабинет, разложила даже на письменном столе в порядке старые накладные и ненужные прейскуранты. Временами, перебирая его бумаги, чувствовала некоторую боязнь (знала его характер) — не наткнуться бы на какое–нибудь письмо, на угол неизвестной и враждебной жизни. Но ничего не нашла. Зато в столовой обнаружила следы иных грехов: бутылку самогона, дар Похлебкина.
— Вот, — сказала она, подойдя к нему и постучав пальцем по стеклу, — вот где здоровье твое — на донышке!
Аркадий Иваныч улыбнулся.
— Не судите, да не судимы будете.
Эти слова, немногие, какие знал он из Евангелия, Аркадий Иваныч вспоминал нередко — может быть, потому, что и себя ощущал небезупречным и ему нравилось, что в священной книге, которую читают в церкви, — даже и там есть снисхождение к нему.
— Судимы или не судимы, а этого зелья ты больше и запаху не услышишь.
— Жаль, — сказал Аркадий Иваныч серьезно.
— Ничего не жаль. У самого то да се, в постели лежит… Э–э, да что говорить! Поскорей бы эта докторша приехала, уж хорошенько бы узнать, что да как…
Аркадий Иваныч свернул козью ножку и закурил.
— Я лежу, но довольно хорошо чувствую себя сейчас… Ты… и на гитаре не позволишь мне попробовать?
Анна посмотрела на него. Глаза ее вздрогнули, повлажнели. Она сдержалась, молча встала, вышла в другую комнату, вернулась с гитарою и положила ее на постель.
В это время за окнами машистовского дома, над Серебряными и Мартыновками начиналось то белое «действо», которое называется метелью, когда носятся по полям дикие косяки, стучит, ухает, наносит сугробы, задувает ложочки, напояя воздух острым благоуханием, колюче хлещет лицо снежной пылью.
На окнах стали налипать звездисто–путаные узоры. Белый свет яснее лег в немолодые комнаты машистовского дома с топившейся голландской печью, старыми фотографиями на стенах, запахом медвежьей шкуры, ружей и лекарств.
Аркадий Иваныч взял гитару, слегка тронул струны. Они слабо, грустно ответили. Он стал подтягивать колышки.
— Вот и развлекусь немножко. Не вечно же хворать, лежать…
Анна преданными, темными глазами на него взглянула.
— Триста романсов… Меня у Яра отлично знали. Варя Панина [270] одобряла. Все триста на память знал. Но и не одни цыганские…
Он сел повыше, подперся большой подушкой и слабым полуголосом, полуговорком, но уверенно начал.
Кроме гитары метель ему аккомпанировала. Но в ее порывах, в безумном, сухом хлестании было что‑то грозное. Временами так громыхали листы железа на крыше, ослабевшие от времени, так постукивали ставни, что почти заглушали романс. На Анну это пение нагоняло мрак.
— «И умере–еть у ваших ног. О если б смел, о е–е-если б мог!» [271]
Он слегка задохнулся, отложил гитару.
— Под этот романс мы с покойным Кладкиным столько деньжищ спустили…
— Ну, что там вспоминать, где да сколько, — сказала Анна. — Были баре, разумеется. Денег не считали… сами они к вам шли. Своим горбом мало что добывали.
— Верно, — Аркадий Иваныч произнес это вполтона. — Легко пришло, легко ушло.
Анна взяла его за руку.
— Я тебя не осуждаю. Ты как был барин, так барином и остался. Мы — другие. И теперь другая жизнь идет.
Она улыбнулась.
— Я тебя за то и люблю, что ты барин… настоящий. А что цыганок разных любил, этого не люблю.
— Цыганки бывали ничего себе… Но я ими не занимался. Кладкин вертелся немного. Да с ними и вообще не так легко. Нет, мы шальные деньги сорили, это что и говорить, я‑то не так, у меня много никогда не бывало, а вот этот Кладкин, например…
Аркадий Иваныч помолчал, потом закурил.
— Его имение отсюда было верст пятнадцать, в сторону Корыстова. Как тебе сказать, не то чтобы особо знатный, родовитый, что ли, человек, скорей напротив, происхождения неопределенного, занимался подрядами, поднажился — и купил Олесово, переехал туда с семьей, зажил, я тебе скажу, широко. Именины, или там праздник, то водчонки, вина сколько твоей душе угодно. И наши же помещики так у него перепивались, что потом их на дорожках олесовского парка находили или под кустами с девками–мананками [272]…