Воспоминания
Воспоминания читать книгу онлайн
Ап. Григорьев хорошо известен любителю русской литературы как поэт и как критик, но почти совершенно не знаком в качестве прозаика.
Между тем он — автор самобытных воспоминаний, страстных исповедных дневников и писем, романтических рассказов, художественных очерков.
Собранное вместе, его прозаическое наследие создает представление о талантливом художнике, включившем в свой метод и стиль достижения великих предшественников и современников на поприще литературы, но всегда остававшемся оригинальным, ни на кого не похожим.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Начинает Григорьев с тесного сплава личных впечатлений и объективного духа исторических событий: «…я вполне сын своей эпохи и мои литературные признания могут иметь некоторый литературный интерес» (с. 7). Чуть дальше историческое даже как бы приподымается над личным: «Я намерен писать не автобиографию, но историю своих впечатлений; беру себя как объекта, как лицо совершенно постороннее, смотрю на себя как на одного из сынов известной эпохи, и, стало быть, только то, что характеризует эпоху вообще, должно войти в мои воспоминания; мое же личное войдет только в той степени, в какой оно характеризует эпоху» (с. 10).
И затем в самом деле относительно объективно, хотя и с отдельными краткими разливами субъективного чувства, Григорьев описывает свое детство в Москве, в Замоскворечье 20-30-х гг. Так повествование довольно спокойно движется, пока не происходит взрыв: очевидно, сказалось и умственно-моральное перенапряжение из-за мировоззренческих кризисов и житейских неурядиц, и некоторое неудобство от добровольно надетых на себя объективно-исторических «пут». Григорьев пишет главу «Нечто весьма скандальное о веяниях вообще», резко личностную, субъективную, полемически заостренную против «прозаического» духа 60-х гг.; автор даже считал эту главу «скандальной и неприличной эксцентрической», хотя ничего подобного в ней нет, если не считать умеренно бранных выражений… Но, вылив на страницы воспоминаний свои романтические страсти, Григорьев как бы успокоился, и следующие до конца главы наиболее объективны, они почти лишены описания событий личной жизни, а повествуют главным образом о литературных произведениях 30-х гг., которые оказали наиболее сильное идеологическое и эстетическое воздействие на подрастающее поколение. В этой объективированности, при всех романтических ореолах, тоже чувствуется влияние и эпохи вообще и «Былого и дум» в частности.
Что еще сближает воспоминания Григорьева с произведениями Герцена — это их глубокий демократизм. Григорьев всегда был, при всей социальной нечеткости его позиции, демократом, ненавистником барства, феодализма, аристократических привилегий, защитником народных прав — да он и сам себя не без оснований считал выходцем из народа и человеком, близким к народной жизни (под «народом» Григорьев разумел не только крестьянство, но и городские низы и средние классы: купечество, разночинцев). В рецензии на роман графа А. К. Толстого «Князь Серебряный» Григорьев обрушился на автора за то, что тот переносил ответственность за зверства эпохи Иоанна Грозного на равнодушие народа. Какого народа? — спрашивает критик, — «народ умел постоять за себя, когда дело касалось его интересов. Если он молчал, если Грозный становился все грознее и грознее, то потому, что народ не сочувствовал оппозиции земских бояр по той простой причине, что солоны ему самому были эти земские бояре, которых хочет наш романист выставить защитниками его прав против опричнины». Когда же опричнина, продолжает критик, затрагивала народ, «он умел постоять за себя, что гениально угадано Лермонтовым» (имеется в виду, конечно, «Песня про… купца Калашникова»). Этого народа не видел или не хотел видеть А. Толстой, заканчивает мысль Григорьев. [204]
Подобных демократических деклараций немало и в воспоминаниях: и в общей характеристике жизни в Замоскворечье и в семье Григорьевых, и в оценке деятельности Полевого и Надеждина, и в яростно ненавистном отношении к реакционному писателю М. А. Дмитриеву, сдерживаемом оглядкой на цензуру: «…это Фамусов, явно и по рефлексии презирающий народ и в купечестве и в сельском свободном сословии, Фамусов-идеалист, которому совершенно бесстыдно жаль, что для изображения зефиров и амуров не свозят
и который в Москве старой видит идеал барского города…» (с. 56). В очерке «Великий трагик» мы также находим любовное описание демократической массы зрителей в театре и неоднократные презрительные, резкие характеристики аристократов. В бесцензурных письмах Григорьев выражался еще крепче. Вот как он характеризовал консервативного И. Е. Бецкого в письме к М. П. Погодину от 18 сентября 1857 г.: «…какая это гнусная гнида с неприличных мест грыжи Закревского!.. Вот, если когда-нибудь душа моя способна к ненависти, так это в отношении к подобным мерзавцам. Хамство, ханжество, нравственный и, кажется, даже физический онанизм, подлое своекорыстие, тупоумие и вместе пронырливость — вот элементы подобных натур. Православие (т. е. лучше католицизм) Андрея Муравьева в соединении с фамусовским взглядом на просвещение». [205]
А с другой стороны, Григорьев ворчит — хотя более умеренно — на радикальный сатирический журнал «Искру», иронизирует по поводу естественнонаучных увлечений молодежи 60-х гг.: ему, романтику и гуманитарию, весьма чужды такие интересы, он даже задевает своего ученика и товарища, матерого идеалиста H. H. Страхова, намекая на его диссертацию «О костях запястья млекопитающих»: «…тебе, писавшему магистерскую диссертацию о каких-то никому, кроме микроскопа, неведомых костях инфузорий…». Ирония истории: Григорьев издевается над старичками «карамзинского» воспитания, которые совершенно не понимали идеалов и вкусов молодежи 30-х гг., но тут же он незаметно сам превращается в романтического старичка, издевающегося над увлечениями новых поколений.
В романтизме, получившем сложное наследие XVIII в., были две ипостаси: открытость всему миру, всем векам и народам, бездомность, доходящая иногда до всеядности и до космополитических деклараций, а с другой стороны — тяга к родной старине, народным преданиям, патриотический пафос. У Григорьева формировались некоторые (только некоторые!) свойства и от первой ипостаси: это, во-первых, его европейская образованность, внимание и уважение к «чужим» культурам, а во-вторых, бродяжническая натура, «охота к перемене мест» при малейших кризисных ситуациях. Но при этом главное место в мировоззрении и в чувствах писателя занимала все-таки вторая ипостась, любовь и интерес к своей национально-народной культуре, к ее духовным и материальным памятникам. С какой живой заинтересованностью и со знанием описывает Григорьев Москву, особенно родное Замоскворечье! [206] В его стихотворениях, в письмах мы найдем не столь обширные, но тоже любовные описания Ярославля, Нижнего Новгорода и, наоборот, сетование на Оренбург как на «искусственный» город, без старинных соборов, древних икон, без традиций, город без истории (романтик забывал, что когда-нибудь и здания XVIII–XIX вв. станут историей!).
Григорьева очень интересовали и узкосемейные традиции, как он выражался, — «дело физиологическое, родовое, семейное»; ему была присуща пушкинская «любовь к родному пепелищу»: трогательно он описывает свои неоднократные походы к дому Козина на Тверской, где он родился и провел раннее детство (однако впоследствии, в трудную денежную пору, Григорьев не задумываясь продал свой дом на Малой Полянке: «бродяга» взял верх над традиционалистом…).
При этом писателю совершенно чужда «семейственность», несправедливое пристрастие к «своим» и т. п. Наоборот, он стремится как можно объективнее и справедливее обрисовать своих родителей, с противоречиями, с «про» и «контра»: не скрывает, а даже скорее подчеркивает пошловатую приземленность отца, бранчливость и деспотизм матери, — но не забывает отметить, характеризуя отца, и ум его, и доброту, и образованность. Эта умеренность, объективность особенно выигрывают при сравнении с тем очень и очень негативно пристрастным отношением сына к отцу в годы, когда писались воспоминания; вот, например, отрывок из письма Григорьева к М. П. Погодину от 16–17 сентября 1861 г.: «Отца моего я не мог никогда (с тех пор, как только пробудилось во мне сознание, а оно пробудилось очень рано) уважать, ибо, к собственному ужасу, видел в нем постоянный грубый эгоизм и полнейшее отсутствие сердца — под внешнею добротою, т. е. слабостью, и миролюбием, т. е. гнусною ложью для соблюдения худого мира. Сначала (еще не очень давно — лет 18 назад) — деспот до зверства; потом игрушка своих людей, раб первого встречного, он был бы постоянно моим рабом, если бы мне постоянно везло счастье». [207]