Камень на камень
Камень на камень читать книгу онлайн
Роман «Камень на камень» — одно из интереснейших произведений современной польской прозы последних лет. Книга отличается редким сочетанием философского осмысления мировоззрения крестьянина-хлебопашца с широким эпическим показом народной жизни, претворенным в судьбе героя, пережившего трагические события второй мировой войны, жесткие годы борьбы с оккупантом и трудные первые годы становления новой жизни в селе.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Придется тебя отлупить, — сказал я и изо всех сил вытянул его скрученной веревкой по спине, он даже покачнулся. Но хоть бы голову в плечи втянул или посмотрел, кто его бьет и за что. Только пыль поднялась от неподвижной спины и еще сильней завонял Скобелев навоз. Я встал поудобнее, а то палка чуть не выскользнула у меня из руки, и снова ударил, и снова, и еще раз. А он ничего. Хотя стоило ему легонько меня толкнуть, и я б растянулся на полу. Мужик он по-прежнему был здоровущий, несмотря, что отощал, а я на одной палке в ободранной распухшей руке и на двух подламывавшихся от усталости изувеченных ногах еле стоял. И при каждом ударе веревка гнула меня, как ветер камышину. А нужно было стоять твердо, как стол на четырех ножках, чтобы подошвы прямо приросли к земле, а земля не смела под ними шелохнуться. Вот тогда можно бить. Не только веревкой, но и всем телом, всей болью, яростью. Тогда даже из камня можно выжать слезу. Хотя из камня скорее, чем из него. Он вдруг отнял руки от головы и положил на колени, а сам нагнулся, будто подставляя спину, чтобы мне удобнее было бить. И я стал хлестать веревкой по этой спине, перед каждым взмахом собираясь с силами, точно взваливал на телегу мешки с зерном. И при каждом ударе прямо выкручивался весь. Ярость во мне росла. Ее б и на десять веревок хватило. Я чувствовал эту ярость даже вокруг себя, будто и горница вместе со мной взъярилась, и вся хата, хлев, овин, двор, вся деревня, земля. Она, ярость эта, помогала мне забыть, что я, брат, бью своего брата. А за что бью? Этого я, правда, не знал и, видно, никогда уже знать не буду. Это только он знал. Но с его губ звука не сорвалось. Хоть бы тело само по себе застонало под ударами, как всякое тело, когда его бьют. По дереву ударить, и то отзовется, камень ответит эхом. А тут только веревка постанывала. Веревка свивалась от боли. Кабы могла, наверное бы, на меня набросилась и придержала хоть руку мою, чтоб перестала бить. Или же змеей обвилась вокруг моей шеи и вздернула под потолок.
Я запыхался. Как все равно на крутую гору взбирался на своих покалеченных ногах. Чувствовал, что силы кончаются. Рука ослабла, веревка только моталась из-за моей спины на его. Вдруг палка, которая давно уже гнулась подо мной как ивовый прут, когда я замахнулся, выскользнула из руки. Я покачнулся и, если б не схватился в последнюю минуту за стол, наверняка бы грохнулся. Хотел сразу за палкой нагнуться. Но удержала страшная боль в правом колене, я облился холодным потом, что-то хрустнуло в крестце. И только потихоньку, осторожно, одной рукой придерживаясь за стол, а другую вытянув, как грабли, к земле, стал наклоняться все ниже и ниже. В конце концов поднял палку. Но когда распрямился, у меня потемнело в глазах. Едва дотащился до лавки и плюхнулся на нее без сил, точно вернулся с поля после целого дня косьбы.
— Не будешь больше Скобелев навоз выгребать, — сказал я.
Михал сидел, опустив голову на грудь, уронив руки на колени, будто и не почувствовал, что я перестал его бить. За окнами поскрипывали телеги, люди везли и везли снопы. Почти у всех уже телеги были на резиновом ходу, а на резиновом так не слышны, как на железных ободьях. Поэтому больше было слыхать лошадей. Они тяжело ступали, словно тащили эти телеги на своем горбу.
Захотелось мне, чтобы кто-нибудь из соседей, из деревенских, пришел. Или даже кто незнакомый. У меня ни к кому дел не было, и ко мне ни у кого. Но все равно, кто ни есть, пусть бы зашел, может, по пути окажется или пойдет с поля и прослышит, что я вернулся. Или просто так, потому что не к кому больше зайти. Кусь, Пражух были б живы — непременно бы зашли. Те, кого нет в живых, самые верные. Я даже стал прислушиваться, не раздадутся ли в сенях шаги. Может, щеколда стукнет. Откроется дверь. Кто-нибудь переступит порог, скажет: слава Иисусу или добрый день.
— Чего так сидите, будто на меже? С поля, что ль, приехали или помер у вас кто?
— Ни с поля не приехали, ни помер никто. Я Михала отлупцевал. Вот этой веревкой.
— Отлупцевал? Брат брата? Вроде староваты уже. Братья больше дерутся, покуда не подрастут.
И, может, от напрасного этого ожиданья надумал я Михала вымыть. Постригу, побрею, тогда и гости пускай приходят. Я поднялся с лавки. Приспособил палки к ободранным ладоням. Руки у меня горели по самые локти. И на ногах я едва стоял.
— Не уходи никуда, — приказал я Михалу. — Я тебя вымою.
И потащился искать лохань. Хорошо, у Паёнков была, так что долго ходить не пришлось. Паёнк даже притащил ее мне в хату. Поставил посреди горницы, щепочек подложил, чтобы не качалась. Потом принес из родника два ведра воды, налил в чугуны, поставил на плиту.
— Человек человеку должен в беде помогать. Ты мне тоже помог, когда у меня случилась беда. Помнишь, какую на похоронах нашего Влодека сказал речь?
— Когда это было, Бронислав. А вы все помните.
— Как же не помнить, до смерти не забуду. Ксендз чего-то пробормотал, лишь бы отделаться. Только и думал, как бы поскорей воротиться в плебанию, и ногами притопывал. Ему что Влодек наш, что другой кто, — один леший. Не сказал даже, окаянный, что парня мина разорвала, получилось, он от дизентерии помер или от тифа. Я говорил, не ходи, Влодек, приедут саперы, разминируют. Нет, пошел. А ты и не глядел, что мороз, а ведь слезы замерзали в глазах. Ничего не пропустил; и что хороший был сын, и что родителей уважал, и что как пшеница пророс из зерна, но до своего колоса не дорос — будто кто его нарочно лозою сбил. Слышишь, мать, сказал я своей, какой у нас был сын? И господь его у нас забрал.
Я насобирал во дворе хворостин, разжег плиту. Огонь зашумел, и сразу горница ожила. А вскоре над чугунами заклубился пар.
— Раздевайся, — сказал я. Поставил между плитой и лоханью стул, привалившись к плите, переставил чугун с водой сперва на этот стул, потом со стула на пол, поближе к лохани, и тогда только, наклонив, вылил из него воду. Лицо сразу оросило паром. Я подбавил немного холодной из ведра. — Ну, вода стынет. Раздевайся.
А он хоть бы что, сидит себе и сидит. Я, как мог, одной рукой — другой держался за стол — стащил с него одежду. Хорошо, он не противился. А воняло еще Скобелевым навозом — в носу свербило. Только когда я стянул с него подштанники, он вдруг съежился и задрожал, будто застыдился, что голый.
— Меня тебе нечего стыдиться, — сказал я. — Я твой брат. Кроме нас с тобой никого тут нет. Паёнк уже ушел. Ну иди. — Взял его за руку и подвел к лохани. Он остановился, словно испугался. — Не бойся, это вода, — сказал я.
Он вцепился в мою руку и не выпускал, будто я его в омут тащил, хотя вода ему была чуть повыше щиколоток. В лохани этой он мне показался на кого-то похожим, но я не мог вспомнить, на кого. Может, из-за волос, падающих на плечи, и бороды по пояс. А худой был, кости чуть кожу не протыкали, и еще кожа эта на нем обвисла, как, бывает, в оттепель обвисает на ветке снег. Спина от моей веревки вся в синяках. А в паху седой как лунь. Хотя на голове кое-где только белели седые волоски, и то же самое в бороде. А ведь в паху волос самый последний седеет.
— Садись, — сказал я. — Сперва я тебя намылю.
Я принес из больницы кусочек мыла. Кто-то оставил в умывалке, и я взял, будто предчувствовал, что он мне понадобится. Подставил скамеечку к лохани, сел и водой из ковшика облил Михала с головы до ног, чтобы он хоть немного отмок. Потом потер обмылок в руках, получилась пена. И осторожно, чтобы не больно было, намылил ему спину, грудь, руки, вообще все. Кожа на нем дрожала, как на кролике, когда того гладишь по шерстке. Я и в себе чувствовал эту дрожь, хотя едва касался Михала, и то больше пеной, чем рукой.
— Не дрожи так, — сказал я. — Ничего я тебе плохого не делаю. Мою. Ты всегда мыться любил. Помнишь, как мать нас купала на пасху или на рождество и ты ни за что не хотел из лохани вылезать? А меня отец ремнем загонял, вечно я притворялся, что до смерти хочу спать. И то вода была чересчур горяча, то мыло щипало глаза. А как вечерами ходили на реку, помнишь?! Сперва ты мне спину мыл, потом я тебе. Пятки камнем или песком терли. А не хотелось мыться — привидениями друг дружку стращали. Больше я тебя. Глянь, Михал, чего-то стоит. Там. Ну там, возле ивы. Белое, вроде в саване. Дух! II бежать. Я первый, ты за мной. Мать, отец: что стряслось?! Мы духа видели! Небось мыться неохота было, наказанье господне с этими мальчишками — мать, как всегда, свое. Ну куда с такими грязными ногами в постель? На реке — это, должно, Бартошкин дух, — отец скорее готов был нам поверить. Надо бы вам спросить, во имя отца и сына, чего ты, душа, желаешь? Бартошка б вам худого не сделала. Она живая любила на реку ходить, вот и теперь приходит. Сядет, бывало, на берегу, уставится на воду и глядит. И чего ж вы там, Агата, видите, спросил я как-то у ней, когда за водой пришел к роднику. Все разное, Юзеф, разное. Хотя что она могла видеть — песок, ил, камни да как речка течет.