Собрание рассказов
Собрание рассказов читать книгу онлайн
«Самая трудная форма после стихотворения», как назвал новеллу Уильям Фолкнер, привлекала выдающегося американского писателя с первых шагов в литературе. Свой первый цикл рассказов и очерков он опубликовал в 1925 г., и его имя сразу привлекло внимание читающей публики. Богатую пищу для своих произведений автор находил в повседневной жизни. Для его творчества характерно изображение гротескного, алогичного, парадоксального — всех тех причудливых переплетений с виду разнородных и даже несовместимых начал, сама нерасторжимость которых предстает характернейшей чертой американской действительности и духовного склада «маленьких людей» Америки.
Перевод книги выполнен с издания, вышедшего при жизни Фолкнера в 1950 г.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Он больше не возвращался в Нью-Йорк, зато время от времени Нью-Йорк наведывался к нему: бывшие знакомые, художники, поэты и им подобные, те, с кем он знался, прежде чем начал зарабатывать на еду в таком количестве что под нее понадобился буфет. Живописцы и писатели, не сумевшие продать ни одной своей книги или картины, — мужчины, которым воротничок порой заменяла борода, и женщины в холщовых халатах, но иногда и без, — этакие изможденные, мечущиеся, хищные фанфароны и авантюристы от Искусства — приезжали, носили его носки и сорочки, а уезжая, оставляли все это под шкафом.
Сперва было попросту трудно им отказывать, теперь же становилось все труднее извещать об их приезде жену. Иногда он и сам не знал заранее. Как правило, они отправляли ему телеграммы в день приезда, — и, как правило, доплатные. Хоуэс жил в четырех милях от деревни, а книга его разошлась не таким тиражом, чтобы обзавестись автомобилем, да к тому же он малость располнел, малость отяжелел, и вот иной раз проходило два-три дня, прежде чем к нему попадала почта. А может, он просто ждал, что почту доставит очередная компания гостей. Года не прошло, как станционный служитель (он же телеграфист, стрелочник и нечто вроде роджерова представителя, все в одном лице) научился распознавать их с первого взгляда. Стоят они себе на платформе, с этаким отсутствующим видом, а глядеть-то им не на что, кроме желтого вокзальчика да хвоста удаляющегося поезда, да гор, где уже смеркается, и тут служитель выходит из своей будки с пачкой писем, посылкой и телеграммой.
— Он живет в долине, отсюда мили четыре будет. Найдете не глядя.
— Кто живет в долине? Куда мили четыре будет?
— Да Хоуэс. Если вы все к нему, то я подумал, может, не сочтете за труд передать ему почту. Даже телеграмма есть.
— Телеграмма?
— Только сегодня получена. Но вот уж два-три дня как он сюда носу не кажет. Вот я и подумал, может, снесете ему.
— Телеграмма? Черт с ней. Давайте сюда.
— Платите сорок восемь центов.
— Так оставьте ее себе. Черт с ней.
Забирают все, кроме телеграммы, и, пройдя пешком четыре мили, попадают к Хоуэсу после ужина. Впрочем, это неважно; все равно женщины, не исключая и миссис Хоуэс — Энн, — слишком взвинчены, чтобы есть. Но спустя день-другой кто-нибудь пришлет за Роджером пролетку, по пути он заедет в деревню и оплатит телеграмму с извещением о том, что гости нагрянут позавчера.
Так вот, с поезда сходит тот поэт в пальтеце небесно-голубого цвета, а из будки тут же вылезает станционный служитель с телеграммой.
— Отсюда к долине мили четыре будет, — говорит он. — Найдете не глядя. Я подумал, может снесете ему телеграмму. Сегодня утречком получена, но он сюда дня два-три не заявлялся. Берите. За нее уплачено.
— Это-то я знаю, — говорит поэт. — Вот черт. Значит, отсюда четыре мили?
— Все прямиком вон по той дорожке. Найдете не глядя.
Итак, поэт взял телеграмму, а служитель и еще двое или трое вышли на порог — может, поглазеть на голубое пальтецо — и смотрели вслед, пока он не скрылся из виду на дороге, ведущей к долине. Служитель фыркнул.
— Четыре мили, — сказал он. — Этому малому все одно, что четыре мили, что четыре шпалы. Но, может, при такой-то хламиде он обернется птицей и перелетит по воздуху.
Об этом поэте Роджер вообще ничего не говорил своей жене Энн, может, потому, что и сам не знал. Так или иначе, она ничего не подозревала, пока поэт, прихрамывая, не вошел в сад, где она срезала цветы к столу, и не заявил, что с нее причитается сорок восемь центов.
— Сорок восемь центов? — сказала Энн.
Он подал ей телеграмму.
— Сразу вскрывать не обязательно, — сказал поэт. — Можете просто вернуть мне сорок восемь центов, а тогда ее даже и не придется вскрывать.
Энн уставилась на него, сжав в другой руке букетик цветов и садовые ножницы, и, в конце концов, его, видно, осенило, что не мешало бы назваться.
— Я Джон Блер, — сказал он. — Сегодня утром я отправил эту телеграмму, желая предупредить о своем приезде. Она обошлась мне в сорок восемь центов. Но теперь я здесь, так что никаких телеграмм не нужно.
Вот так Энн и стоит, сжимая цветы и ножницы, и повторяет «Черт, черт, черт», а поэт ей втолковывает, что надо почаще забирать свою почту.
— Вы же не хотите отставать от событий, — говорит он, а она твердит «Черт, черт, черт», пока он, наконец, не заявляет, что только поужинает у них, а потом вернется пешком в деревню, раз уж его приезд так расстроил.
— Пешком? — сказала она, смерив его взглядом с головы до ног. — Вы — и пешком? Так и пришли из деревни? Не верю. Где ваши вещи?
— Все мое на мне. Две сорочки, а в кармане — запасная пара носков. Ведь ваша кухарка умеет стирать, не так ли?
Она смотрит на него, прижимая к себе цветы и ножницы. Затем предлагает ему войти в дом и остаться там на веки вечные. Но только она не совсем так выразилась. Она сказала:
— Пешком? Чепуха. Где уж вам, такому заморышу. Входите, располагайтесь и отдыхайте.
Потом она разыскала Роджера и велела ему принести с чердака детскую коляску. Но и тут она не совсем так выразилась.
Роджер не упоминал при ней об этом поэте; он ведь и сам еще не получил телеграммы. Может, именно потому Энн задала ему вечером такую головомойку: за то, что он не получил телеграммы.
Супруги были в спальне. Энн расчесывала волосы. Ребятишки проводили лето в Коннектикуте, у родителей Энн. Он у ней священник, отец Энн то есть.
— Ты же прошлый раз говорил, что это — последний. Еще месяца не прошло. Даже меньше, потому что, когда уехала последняя компания, мне пришлось заново лакировать мебель в комнате для гостей: они ведь гасили сигареты о трельяж и подоконники. А в одном из ящиков я обнаружила сломанную расческу — Пинки (так звали кухарку-негритянку) постыдилась бы взять ее в руки — и два носка, даже не парные, из тех, что я своими руками покупала тебе зимой, и один-единственный чулок, — его я сама с трудом узнала, несмотря на то, что он мой. Ты меня уверяешь, будто Бедность сама заботится о бедняках; ну и пусть ее. Но мы-то при чем, разве мы слепые орудия в руках Бедности?
— Он поэт. В последней компании не было поэтов. Никаких поэтов у нас в доме давным-давно не было. Жилище постепенно утрачивает сладкозвучные обертоны и неуловимые нюансы.
— А женщина, которая упорно не желала мыться в ванной? Каждое утро отправлялась на речку, не захватив даже купальника, пока жена Эймоса Крейна (фермера, жившего на другом берегу реки) не шепнула мне, что Эймос не решается пахать нижнее поле. Эти люди совершенно не представляют себе, что такое деревня, сельская местность. Не понимаю я их, точно так же, как не понимаю, чего ради ты обязан обеспечивать им кров и еду…
— Небольшой приступ паники. Ничего, Эймосу это только на пользу. Вывело его из застоя, выбило из привычной колеи.
— На этой колее он шесть дней в неделю добывает хлеб насущный для жены и детей. Хуже другое. Эймос молод. Он, наверное, питал иллюзии относительно женщин, пока перед ним на речке не предстала та тварь в чем мать родила.
— Так вы ж с миссис Крейн в большинстве. — Он посмотрел на затылок жены, на руки, расчесывающие волосы, на нее, возможно, наблюдающую за ним в зеркале, тогда как он об этом не догадывается, будучи творческой личностью и прочее, и прочее. — Но ведь он поэт, а не поэтесса.
— В таком случае он, чего доброго, вовсе не вылезет из ванной. Чего доброго, тебе придется трижды в день подавать ему туда поднос с едой. Откуда у тебя такая непреодолимая тяга пригревать и кормить подобных типов? Неужто не понимаешь, что они считают тебя простофилей? Едят твой хлеб, носят твою одежду и считают нас безнадежными мещанами, оттого что еды у нас хватает на посторонних, да к тому же придурками, оттого что мы раздаем ее направо и налево. А теперь еще этот, в небесно-голубой хламиде.
— Поэзия — довольно-таки изматывающее ремесло. Мне кажется, ты недопонимаешь…
— Да мне-то что. Пусть напялит на себя еще и абажур или сковородку. Что ему от тебя нужно? Совет или всего-навсего стол и квартира?