Обретенное время
Обретенное время читать книгу онлайн
Последний роман цикла «В поисках утраченного времени», который по праву считается не только художественным произведением, но и эстетическим трактатом, утверждающим идею творческой целостности человека.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Если б я и составил подобную библиотеку, ее ценность была бы даже выше; память заполнила книги, прочитанные мною в Комбре, в Венеции, многочисленными миниатюрами, изображающими то церковь святого Илария, то гондолу, привязанную к подножию Сан-Джорджо Маджоре на инкрустированном сияющими сапфирами Канале Гранде, они теперь ничем не уступят этим «книгам с поличиями», Библиям с узорами, часословам, к которым если и обращается знаток, то вовсе не для чтения текста, но чтобы еще раз восхититься красками, внесенными туда каким-нибудь соперником Фуке [152], собственно, и составляющими всю ценность книги. Но даже пролистывание этих книг, чтобы просмотреть картинки, которыми они не были украшены поначалу, когда я их читал, казалось мне опасным занятием, и поэтому я решил, что соблазна стать библиофилом у меня не возникнет — даже в этом узком смысле. Я слишком хорошо знаю, как легко образы, оставленные сознанием, сознанием и стираются. Оно замещает старые новыми, а в них нет уже того дара воскресения. И если бы у меня был еще тот экземпляр Франсуа ле Шампи, вечером извлеченный мамой из пакета книг, которые бабушка собиралась подарить мне на день рожденья, то я никогда не заглядывал бы в нее; я очень боялся бы, что мало-помалу наполню ее сегодняшними впечатлениями и полностью перекрою ими впечатления былые, я испугался бы, что стану свидетелем приобщения этой книги настоящему, что, когда я попрошу ее еще разок вызвать дитя, разбиравшее ее название в комбрейской комнатке, ребенок, не ведающий, как его произносить, уже не ответит на зов, и навсегда останется погребен в забвении.
Мысль об искусстве народном как об искусстве патриотическом, даже если закрыть глаза на ее пагубность, казалась мне смехотворной. Если речь идет о том, что искусство должно поступиться утонченностью формы и «эстетскими изысками», чтобы его понимал народ, то, все-таки, я достаточно хорошо знаком со светской публикой, чтобы утверждать, что по-настоящему безграмотны именно они, а не рабочие-электрики. Так что «народное искусство», по своей форме, скорее должно предназначаться членам Джокей-Клоба, а не членам Всеобщей Конфедерации Труда; что до сюжетов, простые люди зачитываются народными романами не более, чем дети — книгами для детей. Читая, мы знакомимся с небывалым, и как рабочим любопытно узнать о принцах, так и принцам о рабочих. В начале войны г-н Баррес твердил, что художник (речь шла о Тициане) прежде всего обязан служить во славу своей родины. Но он способен на служение ей только в том случае, если по-прежнему остается художником, то есть если он по-прежнему исследует законы, производит опыты, совершает открытия (столь же трудоемкие, как научные) и не думает ни о чем другом — будь то даже родина — кроме истины. Не стоит уподобляться революционерам, которые из «гражданского самосознания» презирали, если не уничтожали работы Ватто и Латура, — мастеров, которыми Франция может гордится больше, чем всеми художниками Революции вместе взятыми. Наверное, если бы анатомии предложили органы на выбор, она не выбрала бы самое нежное сердце. И не по доброте душевной, не по добродетели — на самом деле, исключительной, — Шодерло де Лакло написал Опасные связи [153], не пристрастие к мелкой или крупной буржуазии побудили Флобера избрать сюжеты Мадам Бовари и Воспитания чувств. Иные полагают, что в эпоху больших скоростей искусство, вероятно, станет кратким, — подобно тому, как перед войной предсказывали, что она не будет долгой. Железная дорога тоже могла покончить с созерцанием, но было бы глупо сожалеть о времени дилижансов, ибо автомобиль восполняет их функции, и туристы по-прежнему останавливаются у заброшенных церквей.
Образ, данный нам жизнью, приносит с собой сложные и разнообразные ощущения. Например, вид обложки прочитанной прежде книги выткет в слогах ее названия лунные лучи далекой летней ночи. Вкус утреннего кофе с молоком приведет с собой смутную надежду на хорошую погоду, которая когда-то так часто, — пока как мы пили его из белой фарфоровой чаши, с жирной плиссировкой, сложенной из молочной пенки, и день еще был цел и полон, — улыбалась в неясном свете зари. Час — это не только час. Это ваза, наполненная ароматами, звуками, замыслами, странами. То, что мы называем реальностью, есть определенная связь между ощущениями и воспоминаниями, окружающими нас в одно и то же мгновение, она не предполагает возможности какого-нибудь простого кинематографического видения, тем сильнее удаляющегося от истины, что подразумевает, будто одной реальностью и ограничивается, — эта связь неповторима, и писатель обязан найти ее, чтобы своей фразой навеки связать два предела. Можно по одному предмету вводить в описание бесконечное количество деталей, фигурировавших в описываемом месте; но правда родится только в том случае, если писатель выявит два предмета, установит их связь, чем-то схожую в искусстве с единой связью причинного закона в науке, и должным образом стянет их кольцами прекрасного стиля; когда, подобно жизни, он сопоставит свойство, общее двум ощущениям, и высвободит их единую сущность, увязав то и другое, чтобы уберечь от превратностей времени, в метафоре. Разве не сама природа наставила меня на путь искусства, разве не она была началом искусства, зачастую позволяя мне узнать о красоте вещи только много времени спустя — и только в другой: комбрейский полдень — в шуме его колоколов, донсьерские утренники — в икоте батарей? Связь бывает и не очень занятна, предметы заурядны, слог плох, но если нет и того, нет ничего.
Но было больше. Если бы реальность соответствовала подобного рода отбросу опыта, почти тождественному для каждого (потому что мы говорим: плохая погода, война, стоянка, освещенный ресторан, цветущий сад, — и всем понятно, что мы хотим сказать), если бы реальность этим и ограничивалась, то, быть может, хватило бы и своего рода кинематографической фильмы, а «стиль» и «литература», уводящие от простой данности, были бы искусственной нагрузкой. Но что тогда осталось бы от реальности? Если бы я постарался понять, что на самом деле произошло в ту минуту, когда что-то произвело на нас впечатление, — например, когда я проходил по мостику над Вивоной и тень облака на воде исторгла мой восторженный крик «Ой-ла-ла!» [154] и я запрыгал от радости, или когда я прислушивался к фразе Бергота, но все, что выводил из впечатления, подходило не особо: «Это восхитительно», или когда Блок, взбешенный чьим-то дурным поступком, говорил совсем уже не подходящие к заурядному приключению слова: «Чтоб так делать — ну это просто фффантастика», или когда я, польщенный знакомством с Германтами, и, к тому же, слегка одурманенный их винами, не удержался и произнес себе вполголоса: «Все-таки, это люди незаурядные, и было бы славно дружить с ними всю жизнь», — то я догадался бы, что эту, самую важную, единственно правдивую книгу большой писатель должен не выдумывать в расхожем смысле этого слова (поскольку она живет в каждом из нас), но переводить. Долг и задача писателя — долг и задача переводчика.
Если речь идет, к примеру, о неточном языке самолюбия, то коррекция неискреннего внутреннего монолога (что чем дальше, тем больше отклоняется от исходного впечатления), еще не совпав с прямой, исходящей из впечатления, сильно затруднена, поскольку ей противится наша леность; однако бывают и другие случаи, когда речь идет о любви, когда это исправление становится мучительным. И приводя обратно к истине нашу напускную безучастность, негодование от ее лжи (столь, впрочем, естественной, столь похожей на то, что практикуем мы сами), — короче говоря, те слова, которые безостановочно, всякий раз, когда мы несчастны или нам изменяют, мы произносим не только любимому человеку, но даже, в ожидании встречи с ним, без конца повторяем себе, подчас вслух, — в тишине комнаты, взорванной чем-то подобным: «Нет, все-таки подобные поступки просто невыносимы», или: «Я хотел бы встретиться с тобой в последний раз и я не отрицаю, что это принесет мне страдание», — приводя все это обратно, к истине, которую мы ощущаем и от которой все это так далеко ушло, мы прощаемся с самыми дорогими иллюзиями, созданными в одиночестве, пока мы лихорадочно обдумывали письма и новые ходатайства, нашей страстной беседой с собой.