Мир сновидений
Мир сновидений читать книгу онлайн
В истории финской литературы XX века за Эйно Лейно (Эйно Печальным) прочно закрепилась слава первого поэта. Однако творчество Лейно вышло за пределы одной страны, перестав быть только национальным достоянием. Литературное наследие «великого художника слова», как называл Лейно Максим Горький, в значительной мере обогатило европейскую духовную культуру. И хотя со дня рождения Эйно Лейно минуло почти 130 лет, лучшие его стихотворения по-прежнему живут, и финский язык звучит в них прекрасной мелодией. Настоящее издание впервые знакомит читателей с творчеством финского писателя в столь полном объеме, в книгу включены как его поэтические, так и прозаические произведения. Поэтические переводы даны в сопровождении текстов на языке оригинала. Все переводы выполнены Э. Иоффе, большинство из них публикуются впервые.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Но раз уж речь зашла о старом роде Кирени-усов, моя желанная обязанность — вспомнить и второго моего кузена-полковника, которого вместе с другими взятыми в плен офицерами Выборга в том же 1917 году сбросили с моста Выборгской крепости в воду, без предварительного заточения в башню Торгильса Кнутссона [31]. Естественно, все они исчезли в водоворотах течения.
И только один-единственный из них сумел, преодолев течение, выплыть под прикрытие опоры моста, откуда пытался еще стрелять в своих преследователей из бог знает как оставшегося сухим пистолета. Ответные выстрелы сбросили его в подземелья Маналы.
Вновь ветер тундры занес снегом еще одну повернувшуюся к западу жизненную колею.
Но и для кузена не напрасно жил Торгильс Кнутссон. И именно эти западные черты — отвечать на жесткость жесткостью, на зло злом, на меч мечом и в то же время на любовь любовью, на добро добром, на мягкость мягкостью, пожалуй, это и есть изначальные ростки его посева, взошедшие ныне по обе стороны Ладоги. Их-то мы с такой отчаянной безнадежностью и ищем в истории российской революции.
Мучительно и тяжело видеть, как более ста миллионов людей гибнут, томятся, мучатся и умирают жертвами собственной несчастной пассивности и фаталистического бессилия в мировых объятиях разбойничьей шайки в несколько сотен тысяч китайцев и евреев. Никакой прочный мир между Финляндией и Россией невозможен.
Не время и не место позабыть и тебя, дорогой дядюшка, которого я увидел в первый раз уже лысым, вернувшимся в детство стариком, в чине полковника ты был переведен на пенсию со службы в тогдашней имперской России обратно в родные края в Великом княжестве Финляндском. В тот день ты ехал из Хямеенлинны и завернул в Хельсинки.
Румянец на твоих высоких скулах, живой, даже слишком, отблеск в твоих маленьких зрачках, широкая, добродушная улыбка, а главное, прямая спина бывшего военного и безупречный мундир сразу же произвели на меня приятное впечатление.
Я поинтересовался:
— Не место ли военного комиссара дядя опять приезжал просить?
— Еще чего! — засмеялся он. — Насколько эти должности подходят господам военным, уже раньше привыкшим командовать, настолько же невозможно мне их получить. Не глотай, пока в рот не попало!
И он подробнее объяснил свою точку зрения, по которой выходило, что если получается худо, то получается как в Финляндии.
Он родился под несчастливой звездой. Стремясь всю свою жизнь обратно на родину, он не попал туда: в бывшее, шведское время — из-за того, что всегда служил в России, а в нынешнее, российское, — из-за того, что был урожденным финном.
— Черт возьми! — сказал он, махнув рукой. — Плевать я хотел на всех военных комиссаров. Живу в Сортавале, кошу сено, здоров, довольствуюсь малым, а женка помогает по хозяйству. И дети все уже выросли.
Я высказал вслух свое подозрение, что дядя ездил в Хямеенлинну, возможно, ради небольшого загула.
Он обнял меня, растроганный:
— Нет, только навестить старых полковых товарищей. Хямеенлинна — замечательная крепость, гораздо лучше, чем Таллин, где твой брат, старший землемер, гостил у меня однажды пару летних недель. Бобриков — нехороший человек, Попков, губернатор Тавастии, — хороший человек, казачий атаман, и все старые товарищи по полку тоже.
Попков был тем самым губернатором Хямеен-линны, на которого в свое время совершено было печально известное покушение с надымившей, но не взорвавшейся бомбой, брошенной за дощатый забор его дома.
— Ай-ай-ай, дядюшка, — сказал я потехи ради, — если дядюшка пошел по этой петербургской дорожке, из него со временем может выйти добрый потомок самого нехорошего Бобрикова.
— Что ты имеешь в виду? — спросил он, выпучив глаза.
— Ну разумеется, я имею в виду генерал-губернатора всей Финляндии!
— Помалкивай, мошенник, — сказал он, похлопывая меня по плечу, — но дом Попкова — хороший дом.
И он принялся описывать:
— В одной комнате всегда — завтрак, в другой — полдневный кофе с кремовыми пирожными и женщинами, потом немного верховой езды и служебных обязанностей, потом обед — и снова в другой комнате. Там водка, рябиновка, там вина Крыма и Кавказа, татарское баранье жаркое, закуски, десерты, шампанское, красивые женщины и звенящие шпоры. Музыка, мазурка, полька, хоровод, «Евгений Онегин», «Борис Годунов», «Жизнь за царя», Глинка, Чайковский, Рубинштейн, Цезарь Кюи, опера, оперетта, балет, аквариум, цыгане. Недоставало только летящих кибиток и храпящих троек, но они являлись в воображении. А потом — опять же в других комнатах — кофейные столы с разнообразными ликерами, карточные столы с готовыми игральными колодами, столы шахматные, шашечные и для домино, и потом снова в других комнатах…
— Если я не совсем ошибаюсь в дядюшке, дядюшка делил себя между карточным столом, дамским столом и столом кофейным?
— Да, но позже они соединялись. Карты у меня в руке были, но и красивые женщины сидели рядом по обе стороны, и золото звенело…
— И дядюшка проигрывал?
— Ну, не всегда. Возвращаюсь я оттуда на полтораста рублей богаче, чем до отъезда. Это был во всех отношениях удачный вояж. Теперь дерру ночным скорым поездом в Выборг, а оттуда в Сортавалу. Мне же тут, в Хельсинки, совсем нечего делать, единственное — повидаться с любимыми родственниками.
И он прибавил что-то лестное о знаменитом племяннике.
Я дал ему понять, что это именно он возрос на полях славы, о чем, помимо прочих наград, достаточно явственно свидетельствуют Георгиевский меч и крест.
Он расплылся в своей широкой улыбке:
— Есть они, конечно, и было бы еще больше, кабы это жалованье не было вечно таким чертовски скудным: ведь когда предлагали на выбор желаю ли я орден, повышение в чине или денежное вознаграждение, я всегда выбирал вознаграждение. Потом его спускали в хорошей товарищеской компании и, естественно, при благосклонном содействии милостивой госпожи Лобаченской всего за несколько дней, недель или месяцев.
И когда его дорогая жена время от времени начинала ему выговаривать за расточительный образ жизни, он только махал рукой, как махал и сейчас, и говорил по-шведски, какового языка милостивая госпожа, слава богу, не понимала:
— Svalta da man bar och svalta da man icke bar, det blir ju bara svaltl [32].
— Как так «слава богу»? Ведь дядюшкин-то родной язык все-таки был шведский?
— Не больше чем финский, немецкий или русский. У особ нашего сословия четыре родных языка, так же как у Якоба Аренберга [33]. Правильно он описал эти обстоятельства — насколько я мог слышать, когда у нас его читали вслух. Но вот что я скажу тебе на будущее: с госпожой Лобаченской ни на каком из известных ей языков шутить не следует.
Поезд уже торопил. Я проводил его на вокзал. И так он вновь исчез на полдесятка лет из поля моего зрения.
Одно впечатление все же неизгладимо начерталось на кинопленке моей души. Это было торжественное открытие железнодорожной ветки в Оулу осенью 1886 года, прибытие туда праздничного поезда по роскошному арочному мосту и уставленная триумфальными арками и увитая венками торжественная аллея, ведущая от вокзала до гостиницы. Должно быть, там хлопали пробки от шампанского, произносились речи в честь родины, нации, гуманности, торговли и промышленности, пара и электричества и всех тех рельсов западной культуры, каковыми она закрепила свои следы и здесь, в Ultima Thule [34].
Украшению города немало послужило теперь то, что еще пару лет назад считали величайшим на памяти горожан несчастьем: пожар, превративший берега разделяющего его надвое канала в дымящиеся руины и пепел. Иначе не было бы открытой площади и места для постройки тогдашней девы Севера, гостиницы Оулу, где теперь можно было предложить гостям — высокопоставленным и даже иностранным гостям — провести денек-другой. И без гостиницы, возможно, не было бы этого внезапного подъема Северной Эстерботнии, который был подобен десятки лет хранившемуся пенному вину, хлынувшему из горлышка бутылки.