Листки памяти
Листки памяти читать книгу онлайн
По следам сна – нечто, даже в сложном, многообразном творчестве Германа Гессе, стоящее несколько особняком. Философская ли это проза – или просто философия, облеченная в художественную форму? Собрание ли странноватых притч – или автобиография, немыслимо причудливо выстроенная?
Решайте это сами – как, впрочем, и то, к каким литературным видам и подвидам отнести реально произведения, условно называемые поздней прозой Германа Гессе …
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Поэтому весть о кончине Петера не поразила и не испугала меня. Боль не пронзила, не обожгла, она не поторопилась, она и сейчас не испытана до конца. Но очень скоро образ друга претерпел во мне то превращение, то укрепление, то преображение, которое происходит лишь с образами очень дорогих и очень важных нам завершенностей, которое, собственно, только и придает в нашей памяти, в картинной галерее нашей души завершенность умершим. Ведь мы же знаем немало умерших, которых завершенными никогда не чувствуем и не называем. Мой друг годами находился на краю жизни и не раз отступал для меня на то расстояние, на которое вообще-то уводит наших любимых лишь смерть. Затем он опять возвращался с этого расстояния, с высоты обреченного на смерть в будни живущих и действующих, возвращался с высоты преодолевшего в атмосферу мгновенья и случая. Но теперь, когда возможности такого возвращенья не стало, я увидел и ощутил, что Петер давно уже принадлежал для меня больше к завершенным, сверхреальным (не хочу говорить – «преображенным»), чем к тем, кто жил на одном уровне со мной. Тут играло известную роль то, что я знал в пору его великого испытания, – ведь в самое мрачное время Германии он был приговорен к смерти и, как Достоевский, чуть не казнен. Вдобавок его безнадежная болезнь.
Да, при каждом прощании мы глядели друг на друга в глаза с невысказанными вопросами: «Увидимся ли еще?» и «Кто из нас уйдет первым – ты или я?» Но в глубине души я все-таки всегда видел его, куда более молодого, более близким к смерти, чем себя. Более молодой и часто такой юный на вид, чуть ли не мальчик, он был из нас двоих серьезней и старше. Из двух тональностей и позиций, попеременно определявших его смелую, почти авантюрную жизнь, верх одержала пассивная и смиренная. Ведь вся его жизнь прошла между двумя полюсами – смелой активностью, стремлением к творческой и воспитательной деятельности и тоской по уединению, тишине, защищенности.
После мук Петера Зуркампа в тюрьме и концентрационном лагере, мук, от которых он избавился лишь благодаря случайности, в сумятице германского провала, его здоровье, сильно пострадавшее уже в первую войну, было загублено, сердце никуда не годилось, а от легких остались ошметки. Если он тем не менее много лет не просто влачил дни, а жил интенсивно и совершал большие дела, то тут дала себя знать наследственная крепость старой крестьянской породы. Даже когда индивидуум, в сущности, износился и истощился, стойкая наследственность давала еще тени опору и позволяла ей выносить почти невероятное напряжение.
Этот запас стойкости, близости к земле, любви к порядку и терпеливой силы всю жизнь спорил с его индивидуальным темпераментом и характером, заставившим его отказаться от отцовского, крестьянского наследства, покинуть родной край, часто менять профессии и в качестве учителя, солдата, офицера, театрального деятеля, издателя и писателя самостоятельно и независимо завоевывать мир. Когда он возвращался в отцовскую усадьбу в гости, как он описал это в одном образцово прекрасном прозаическом отрывке, он оказывался там чужим, его там совершенно не понимали. Зато когда он сидел, беседуя, напротив какого-нибудь взволнованного молодого литератора, какого-нибудь нервного дельца, режиссера или актера, уже один его степенный ольденбургский говор действовал укрощающе, успокаивающе, урезонивающе, и в хорошие часы от него прямо-таки веяло терпеливо-упрямой крестьянской мудростью его отцов.
Его радость от чтения и писания в последние годы очень пострадала и почти умерла под гнетом постоянной служебной перегрузки. Зато страсть его к воспитательству и страсть к театру оставалась жива до конца. Его пламенный интерес к сцене, к приданию литературе зримости и слышимости был столь же родствен созидательной страсти воспитателя, как и созидательной страсти издателя выпускать прекрасное, чтобы оно было как можно убедительнее, проще, долговечнее.
В нашей дружбе, как во всякой другой, была основа родства, сходства задатков и отношения к миру: у обоих нас были восприимчивость и своенравие художника, сильная потребность в независимости, обоим предки дали в наследство четкую, строгую упорядоченность и нравственность, которая тайно, но мощно продолжала оказывать свое действие и после прорыва из нее на свободу. Но как и в каждой дружбе, были также, поверх этой общей основы, различия, которые как раз и подогревали снова и снова интерес и любовь. Каждый из нас обладал особенностями, склонностями и привычками, которые другому всегда хотелось осуждать, хотя в то же время казались ему привлекательными, забавными или трогательными. Но было между нами взаимоуважение, не допускавшее иной критики, чем дружеская и бережная. Когда Петер познакомился со мной, я был старшим, преуспевшим, которого он читал еще в детстве, а позднее, на решающем переломе его карьеры после войны, когда он колебался между полной разочарованностью и нерешительной готовностью начать сначала, я был самой крепкой его опорой. Я же чтил в нем еще больше, чем даровитого издателя и писателя, страстотерпца и героя, вынесшего бесконечно больше страшного и враждебного, чем я и кто-либо из других моих друзей.
Друга Петера много любили, его обаяние было велико, причем не только тогда, когда он сознательно пускал его в ход. И в его мрачные самоубийственные часы, когда его ругали или когда его очень хотелось выругать, его нельзя было не любить. Особенное удовольствие мне доставляло видеть его за работой, утром в моей библиотеке или на террасе. Свои бумаги, оттиски, перья и карандаши он раскладывал перед собой на столе с такой аккуратностью, в таком порядке и сидел над работой так тихо, внимательно, сосредоточенно, погруженно, как какой-нибудь Иероним. Много бы отдал я за то, чтобы увидеть это еще раз.
После его смерти я получил от друзей, коллег и читателей множество участливых писем, самое лучшее – от Рудольфа Александра Шредера. Было прислано мне также немало газет и некрологов; все воздавали хвалу и образцовому издателю, и храброму борцу-страстотерпцу ужасного времени. Гораздо меньше говорили о его писательском творчестве, увы, слишком мало и слишком неосведомленно! Его литературное наследие не очень объемисто. Мы, его авторы и друзья, издавали его «Избранное» красивым двухтомником – дважды, к его шестидесятилетию и шестидесятипятилетию, – это был славный праздничный подарок, доставивший ему радость. Но оба эти тома вышли маленьким, не поступившим в продажу тиражом, поэтому перепечатанные в них работы вам недоступны, если вы не обладатель старых годовых комплектов «Нойе рундшау».
Но, к счастью, нам удалось заставить Зуркампа выпустить несколько его лучших и наиболее поэтических произведений в 1957 году красивым и общедоступным изданием. Я тогда многим из вас подарил эту милую книжечку. Она озаглавлена «Мундерло» – по названию романа, который Зуркамп начал писать в конце 1944 года, находясь в предварительном заключении по политическому обвинению. Он остался фрагментом, но сто примерно страниц этого значительного произведения, повествующие о жизни Петера, когда он был молодым сельским учителем, милее мне, чем многие знаменитые книги нашего времени и чем многие авангардистские книги, которым Петер с трогательным рвением посвятил себя как издатель. И еще есть в этом драгоценном томе несколько прозаических работ, которые я считаю просто классическими и включил бы в каждую немецкую хрестоматию, особенно «Гость» и «Яблоневый сад». Лучшей прозы в наше время никто не писал.
Нетрудно как-то воздать должное трудам человека, работавшего преимущественно у всех на виду. Куда более скрытным и доступным, по сути, лишь любящей догадливости остается то, что он выстрадал. Чем больше и глубже страдание, тем меньше станет он о нем говорить. Из множества ужасных вещей, которые выпали ему на долю, Петер кое о чем рассказывал близким друзьям, рассказывал весело и невозмутимо, например о гибели его прекрасного и любимого берлинского дома во время ночной бомбежки или фантастическую одиссею его возвращения из заключения. Это были страдания, потери, испытания, которые он перенес, с которыми справился, к самым же страшным своим впечатлениям и мукам в гитлеровском аду он прикасался словом редко и робко, туда за ним могло следовать лишь воображение сочувствующей любви. О тяжелых физических страданиях его последних лет мы знаем.