Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник) читать книгу онлайн
ДВА бестселлера одним томом. Исторические романы о первой Москве – от основания города до его гибели во время Батыева нашествия.«Москва слезам не верит» – эта поговорка рождена во тьме веков, как и легенда о том, что наша столица якобы «проклята от рождения». Был ли Юрий Долгорукий основателем Москвы – или это всего лишь миф? Почему его ненавидели все современники (в летописях о нем ни единого доброго слова)? Убивал ли он боярина Кучку и если да, то за что – чтобы прибрать к рукам перспективное селение на берегу Москвы-реки или из-за женщины? Кто героически защищал Москву в 1238 году от Батыевых полчищ? И как невеликий град стал для врагов «злым городом», умывшись не слезами, а кровью?
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Краем ока заметил, как что-то быстро приближается к его голове, услышал знакомый едва уловимый посвист и почувствовал, что его слегка обдало тугой волной и какая-то сила сорвала с головы шапку. Он, не успев даже испугаться, непроизвольно посмотрел вниз. У ног Буя лежала его шапка, пронзенная стрелой. Василько только тут догадался, что заметен из-за тына, и пригнулся.
– Полоняников в хоромы? – спросил чернец, показывая рукой на крыльцо.
– Всех, всех! – согласился Василько.
Круглолицый поднялся и побежал к воротам, но как-то нетвердо, покачиваясь, утробно и порывисто дыша, словно внутри него находились меха, которые часто сжимали и разжимали.
На крыльце гулко затопали. Василько поворотился и увидел Карпа, который подталкивал к двери хором что-то кричавшего Мирослава, и взошедшего на крыльцо Федора, волокущего двух смиренных полоняников.
Василько натянул повод, Буй не тотчас, а как бы немного подумавши, засеменил за круглолицым. Полоняник на ходу обернулся. Лицо его выглядело напряженным и перекошенным, в расширенных, будто готовых через миг выпасть из орбит очах застыла такая мольба, что Василько был не в силах смотреть в них. Он, повинуясь не столько разуму, сколько знакомому, доселе скрытому в нем и ныне рвущемуся наружу жестокому исступлению, опустил меч на шею круглолицего.
Вновь в ворота ударили, и звуки, вызванные этим ударом, а также собачий лай заглушили предсмертный крик круглолицего. Василько спешился, подошел к посеченному; убедился, что он мертв, и одновременно огорчился, потому что не смог отрубить голову с одного удара. Он взял левой рукой убитого за волосы и приподнял его голову и плечи, затем, стараясь не смотреть в лицо жертвы, сделал шаг назад и отсек голову. На сапоги и ноговицы Василька брызнула кровь.
Он, подумав, что кровь будет трудно отмыть, брезгливо скривил лицо и вытянул в сторону руку, в которой держал голову. Из нее частыми и крупными каплями падала кровь, образуя на снегу петлявшую алую полосу.
Василько потрусил к воротам, стараясь не смотреть на то, что несет, и все так же отстраняя руку с ужасной ношей. Он внушал себе, что от того, как быстро перекинет голову через тын, зависит исход нечаянной осады. Держал волосы круглолицего так сильно, что заломило пальцы; слышал только свое частое дыхание.
Он добежал до вереи и, сильно взмахнув рукой, ощутил, как что-то влажное и нагретое упало ему на лоб. Голова взлетела – лицо круглолицего, показавшееся Васильку похожим на полную луну, закружилось и исчезло за тыном.
Здесь ворота подались, отбрасывая от себя подпиравшие их сани, – притворная жердь треснула, переломилась. Створы пошатнулись, уперлись в сани, со скрежетом потащили их перед собой, взрыхляя снега, и застыли. Между ними образовался узкий просвет, перегороженный опрокинутыми на бок санями.
Василько попятился в глубь двора, размахивая перед собой мечом. Над ним пролетела стрела, с наружной стороны тына послышался жалобный крик, тотчас заглушенный радостными возгласами. Пургас закричал с сеней, что на подмогу Воробью скачет кованая рать.
И Васильку стало обидно: ведь ему, пережившему столько злых ратей, придется сложить буйную голову в стычке с незнатным туземным боярином, которого во Владимире он бы и не приметил, да еще именно тогда, когда свершилось преизмечтанное.
Затем его полонило знакомое с детских лет угнетающее состояние. Оно посетило его, когда он впервые оказался одиноким среди огромного мира в окружении равнодушных и незнакомых людей. Тогда все вокруг, даже солнце, казалось холодным, скорым на обиды, и комкали душу смутные предчувствия о своем ничтожестве и грядущем вечном одиночестве, мучил животный страх перед показавшимся вдали необъятным вечным злом, одолевала жгучая тоска по беспечной жизни в родительском гнезде.
Ему стало жаль и себя, и Янку, и Пургаса, и всех добрых христиан, которые повстречались ему на жизненном пути. Как будто на мгновение все людское горе скопилось в его душе и силилось разодрать грудь, раздавить сердце; хотелось бежать, кричать во все горло, звать на помощь; хотелось в родительскую избу, прижаться к матери, пожаловаться на незаслуженные задирки и заснуть подле нее безмятежным сном. Но не было на белом свете ни матери, ни отца, и прародительская изба была уже не та, чужая и неприветливая.
Он провел рукой по лицу, на ладони увидел кровь и не сразу догадался, что это кровь круглолицего. Понял, что бежать некуда, а пощады не допросишься, и примирился со своей участью, направился к Бую.
До него не тотчас дошло, что за воротами произошла перемена. Люди Воробья не ломились во двор; напротив, их встревоженные голоса удалялись, а на смену им доносился приближающийся конский топот. Вскоре он стих, и из-за тына донесся полузабытый голос былого полчанина Добрыни:
– Смотри, Одинец, наш Василько опять заратился.
Глава 33
«Какие же они пригожие молодцы», – мысленно восхищался Василько, всматриваясь в розовевшие от мороза и быстрой езды лица товарищей.
В его горнице, за столом, восседали Добрыня и Одинец – ели, пили, вспоминали. А он будто помолодел на год и перенесся в одночасье из затертого снегами села в шумный и красный Владимир.
Если бы не тягостный наезд Воробья, он бы подумал, что верные сотоварищи по княжьей дружине ему снятся, но они сидели подле, он даже мог потрогать их рукой.
Они будто не изменились со времени последней встречи. Одинец все так же немногословен, мало ест, много пьет; Добрыня же по-прежнему так и сыплет глаголами, часто смеется, иной раз без нужды, да все подтрунивает над затворничеством Василька.
– Мы еще издали приметили, что у тебя неладно на селе, – рассказывал Добрыня. – Какие-то люди понаехали и бьют пороками в ворота, а село-то все повымерло: ни смерда, ни поскотинки не видать. Смекнули: и здесь нет нашему Васильку покоя! Так ли, Одинец? – спросил он товарища, который утвердительно кивнул головой. – Я робятам молвлю: поспешим, а то худо придется Васильку. Только мы в село наехали, как твои вороги сыпанули с горы кто куда. – Добрыня натужно хохотнул и посмотрел на товарищей лукаво и весело.
Добрыня выделялся среди молодшей дружины великого князя Юрия не силой и удальством, а живостью, словоохотливостью и веселым нравом. И сам его облик был словно создан для потехи. Особенно бросались в глаза его большой рот с пухлыми губами, всегда готовыми растянуться в широкой улыбке, серые очи, в которых так и мелькали лукавые искорки, и крупный нос с широкими плотными крыльями и округлым навершием. От него непременно все ожидали чего-то необычного, способного развеять скуку, рассмешить, и потому уже одно появление Добрыни вызывало у дружинников предвкушение веселья.
Одинец же поначалу подавлял и смущал своей высокой и плотной фигурой, тяжелым и грубым лицом. Он казался всегда чем-то озабоченным, погруженным в глубокие размышления, и Васильку временами думалось, что Одинец неосознанно готовит себя к новой, неясной для людей и смутно понимаемой самим Одинцом перемене. Он был храбр, смел, но никогда не похвалялся силой, не жестокосердствовал и, в отличие от Добрыни, не обдирал битых ворогов.
Чем более Василько всматривался в лица товарищей, тем более убеждался в неправильности своих первых впечатлений. Время и за такой короткий промежуток наложило на них свое неумолимое тавро. Свежий шрам пересекал лоб Одинца. Его привычное молчание казалось угрюмым, за ним скрывалось не то недовольство, не то усталость. Добрыня раздобрел, щеки его стали округляться, борода, ранее чахлая, служившая поводом для беззлобных насмешек, поросла, закурчавилась и загустела; по тому, как любовно поглаживал ее Добрыня, было видно, что он гордится ею. И в его речах, всегда обильных и разудалых, порой заискивающих, теперь проскальзывали довольство и уверенность. Он словно хотел казаться сейчас тем самым разбитным, не обремененным свободой молодцем, каким знал его Василько, но осознание своего нынешнего положения и желание поведать Васильку, которому, бывало, втайне завидовал, о своих удачах было так велико, что он не один раз небрежно обмолвился, как часто видит великого князя, сильно постаревшего и ставшего более нетерпимым и капризным, что боярин Жирослав одарил его златым перстнем, который оказался мал, и теперь нужно перстень продать, что поистратился, купил сельцо в стороне мещерской, но земли там оказались против Ополья скудны.