Встреча. Повести и эссе
Встреча. Повести и эссе читать книгу онлайн
Современные прозаики ГДР — Анна Зегерс, Франц Фюман, Криста Вольф, Герхард Вольф, Гюнтер де Бройн, Петер Хакс, Эрик Нойч — в последние годы часто обращаются к эпохе «Бури и натиска» и романтизма. Сборник состоит из произведений этих авторов, рассказывающих о Гёте, Гофмане, Клейсте, Фуке и других писателях.
Произведения опубликованы с любезного разрешения правообладателя.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Окажется собеседник узколобым педантом или человеком широких взглядов — Гюндероде сейчас уже все равно. Она говорит, что думает: по ее наблюдению, жизнь женщины требует большего мужества, чем жизнь мужчины. И когда она слышит о женщине, у которой такое мужество есть, ей просто хочется эту женщину знать. Такие уж пошли времена, что женщинам надо поддерживать друг друга, невзирая ни на какие препоны и условности, поскольку мужчины не в состоянии их поддержать.
Нельзя ли растолковать это поподробнее?
— Полноте, Клейст, вы и сами прекрасно все понимаете. Потому что мужчины — те, которые могли бы нам помочь, — сами безнадежно запутались. Вы давно уже не хозяева своим делам, это дела правят вами и вас же разъяли на части, так что целого не собрать. А нам нужен человек весь, целиком, только где его такого найти?
Теперь молчит он. Пристало ли женщине так говорить? И с какой стати он должен обсуждать с этой вот барышней, которую и видит-то впервые в жизни, вопросы пола, предназначения женщины и мужчины? Не исповедоваться же в самых затаенных своих сомнениях, в самых горьких неудачах? Не говорить же о том, в чем и себе-то признаться боязно?
Что до Ульрики, тут сударыня, возможно, и права, женская чуткость ее не обманула. И все же он не стал бы, да и не станет вникать в истинную подоплеку того мужества, даже сверхмужества, которое и вправду не однажды выказывала сестра. Он знает одно, знать об остальном он просто не хочет: для нее весь свет клином сошелся на брате, которому она заменила мать, которого она любит всепоглощающей, собственнической любовью и который — она так хочет, а может, так хочет он? — должен остаться в ее жизни единственным мужчиной. Какая бесчувственность с моей стороны, не так ли? А что, если его сочувствие ее оскорбит? Все, почти все ее слова и поступки вписываются в этот образ — сестры, которая упоенно жертвует собою ради брата. Образ девушки без состояния, не слишком красивой, ничем особенно не примечательной, ни обаянием женственности, ни грацией, — не в пример даме, с которой он имеет честь сейчас беседовать, — девушки, которая вряд ли может надеяться на удачное замужество. Которая, впрочем, насколько Клейсту известно, никогда особенно и не лелеяла эту надежду.
А еще — нечто в неделимом остатке, который в эту картину не вписывается и о котором им обоим сейчас обмолвиться нельзя не то что словом, даже полувзглядом. Он не совсем мужчина, она не совсем женщина… Что это значит? Любовь брата и сестры, под вечным присмотром рода людского. Ее терпят, не желая замечать того, что шевелится в немотствующих безднах крови. Благо кровного родства, недодуманная мысль. Родства, которое помогает выстоять перед тайной чужого пола.
У Клейста есть основания подозревать, что и в самый разгар его помолвки с Вильгельминой фон Ценге — хотелось опереться на нормальную, как у всех, жизнь — Ульрика догадывалась о призрачности этого союза, между ними было нечто вроде безмолвного сговора, который тяготил его не меньше, чем ее неотступные требования вернуть невесте слово. Те, кто нас знает, бьют больнее всего. Впрочем, хоть эти настояния и отравили вконец их парижские дни, не это довело его до вспышки неистовства. Ожесточило его другое: комедию, которую она ломала, надо было просто оборвать грубым словом, а он не сумел.
Бабье.
— Вы сейчас думали о чем-то, чего раньше не знали, не так ли?
— Чего вы ждете от меня?
Он оглядывается вокруг. На зелени травы желтизна одуванчиков, сюда бы живописца, показать бы ему, что на самом деле хотят выразить слова «желтый» и «зеленый». Лужайка прямо как на картине, ее и лужайкой-то неловко назвать. Вдалеке справа, заглядевшись в мерцание вод, серебрятся прибрежные ивы. Что-то в нас противится совершенству природы, особенно если смотришь на это совершенство сквозь душевный надлом.
Гюндероде снова прикрывает глаза рукой. Сейчас Клейсту, пожалуй, уже не хочется одиночества. Но вот она опять угадала его мысли, и ему опять делается не по себе. Нет ничего более прекрасного, истинного и непреложного, чем этот пейзаж, замечает она. Ей часто кажется, что пейзаж будто выплеснулся из нее самой, что все это — как бы ее продолжение вовне. Но стоит ей захотеть, и в мгновение ока пейзаж превратится в натянутый на раму холст живописца, в кощунственное изображение красоты. И ей страшно — а вдруг холст порвется, но и хочется, чтобы он порвался; часто во сне она слышит этот треск и просыпается. Ибо до жути тянет увидеть, Клейст, что там, в этих прорехах, в безднах под оболочкой красоты, — увидеть и онеметь.
Нездоровая страсть — пробираться за кулисы, глазеть на колосники; за женщинами Клейст прежде такого не замечал.
— Отвратительно, — говорит она. — Этот хаос, эти необузданные стихии в природе и в нас. Дикие влечения, которые правят нашими делами куда сильней, чем принято думать. Отвратительно истинно, я бы так сказала.
Ничего себе сочетание. Старики не потерпели бы этих двух слов в одной фразе.
У обоих на уме одно и то же имя. Гёте.
— Самое отвратительное, — признается Клейст, — это внутренний приказ идти против себя же.
И Гюндероде вторит — будто стихотворной строкой:
— Жизнь давать тому, что губит.
Откуда ему знать, что она пишет такие стихи.
— Гюндероде! Эти слова вы возьмете обратно!
— Нет, Клейст! Ни одно слово нельзя взять назад.
Что ему втолковывал Ведекинд? Умеренность, самоконтроль и, конечно, воздержанность. Только не волнение. Никаких ледяных рук, никакого колотья в висках! Никакой щекотки риска! Забыть все вздорные надежды! Забыть все, что делает его самим собой… Все насмарку, старина Ведекинд… Напрасный труд!
— Гюндероде, но разве мы не чувствуем веления подавить в себе такие слова прежде, чем они в нас созреют?
— Да, — отвечает она, — чувствуем.
— И что же?
— Надо преступить.
— Но зачем?
— Этого никто не знает.
Ну и птицы здесь. С жутким криком вылетают из густой листвы ив прямо над головой. Клейст вздрагивает. Гюндероде кладет руку ему на плечо. Оба знают: они не хотели прикосновения. И в то же время обоим чего-то жаль, обоим обидно за косноязычие своих тел, за свои не по возрасту чинные движения, смолоду скованные мундиром и платьем пансионерки, оба стыдятся своей благопристойности во имя устава и тайных грехов во имя его нарушения.
Неужто, только потеряв голову, можно изведать желание, сорвать с себя одежды и в обнимку повалиться в траву?
Однажды — это было во время его бесславного возвращения от нормандских берегов, когда даже надежда умереть оказалась разбитой, — он брел за полночь холмистой равниной. Он был утомлен до крайности, но усталость обострила чувства. И вот, спустившись в ложбину, он увидел вокруг себя холмы, они залегли и затаились, как огромные теплые звери, он видел, как они дышат, и, замерев на месте, подошвами ощутил, как бьется сердце земли. И тогда он собрал все силы, чтобы выстоять перед лицом неба, ибо звезды были уже не привычными далекими светляками, нет, — всей своей нестерпимой мерцающей телесностью они навалились на него, грозя упасть и раздавить. И, не помня себя, но выстояв, он побежал, и бежал долго, пока не завидел наконец где-то справа предутренние огни деревушки. Он постучал в дверь, ему отворила женщина, лицо ее в свете свечи было прекрасно, она впустила его в дом, без слов поставила на грубо сколоченный стол крынку молока и указала на соломенный тюфяк в углу. Он блаженно вытянулся на этом ложе и вдруг всем телом, каждой клеткой ощутил, что такое свобода, хотя само слово даже не пришло ему в голову. Но в этот миг ему была явлена мера того, к чему надо стремиться и что нужно исполнить, была подана весть, что всякий человек — и он тоже — может обрести в себе тропку, которая ведет на волю; ибо, думал он тогда, то, что мы умеем пожелать, должно быть посильно и нашим свершениям, иначе миром правит не бог, а сатана, который создал нас себе на потеху — жалких тварей, обреченных в поте лица вечно вытягивать на лямке из лона времен собственные злосчастья.