Игра. Достоевский
Игра. Достоевский читать книгу онлайн
Роман В. Есенкова повествует о том периоде жизни Ф. М. Достоевского, когда писатель с молодой женой, скрываясь от кредиторов, был вынужден жить за границей (лето—осень 1867г.). Постоянная забота о деньгах не останавливает работу творческой мысли писателя.
Читатели узнают, как создавался первый роман Достоевского «Бедные люди», станут свидетелями зарождения замысла романа «Идиот», увидят, как складывались отношения писателя с его великими современниками — Некрасовым, Белинским, Гончаровым, Тургеневым, Огарёвым.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Вот оно куда повело, вот за что ухватился, торгаши и сквалыги, и он в нетерпении перебил:
— Но вы заметьте, заметьте: главное, мельче! У нас, я думаю, да что, я уверен, у нас крупных-то не может и быть, а так, глуповато да подловато, главное, без фантазии, как у тех, без размаху, но с жадностью голодных зверей и совсем-совсем без оглядки, так что сами себя выдают полнейшими пустяками. Ну, вот украдёт и тут же напьётся.
Тургенев переждал с холодным лицом, всё не поднимая почему-то глаза, и размеренно, обдуманно продолжал:
— Русский человек, самому себе предоставленный, неминуемо вырастает в старообрядца, а вы, я думаю, знаете, повидали, какая там глушь, какая там тирания и темь. Нет, Фёдор Михайлыч, уж какая там вера в истину и прочие ваши резоны, русский человек только и смотрит, где бы украсть и напиться дурману в кабаке. Какая там святость...
У него голова закружилась, какая-то сила сорвала его с этого мягкого европейского кресла, он резко вскочил, швырнув на сиденье надоевшую шляпу, забегал по узковатому, неудобному кабинету, жестикулируя и крича:
— Да, да, в самом деле, я не без глаз, я тоже вижу, что нравственность народа ужасна, разумеется и несомненно, это вы изволили справедливо заметить, наглядеться пришлось, но ведь это же всё прямой результат нашего высокомерного к нему отношения, это он от своего отделяется, потому что нашего высокомерного поучения не признает, потому что глиной в нашу книжную формулу ложиться не хочет, и в русском простом человеке, в нашем русском народе надобно уметь отвлекать духовную красоту от всего этого наносного варварства. Кто народу истинный друг, у кого по народным страданиям сердце билось хоть раз, тот поймёт, тот извинит всю эту насевшую грязь и возьмёт одни бриллианты. Стоит только снять эту наружную, эту наносную корку и посмотреть повнимательней на зерно, поближе, повнимательней, сердцем своим посмотреть, без предрассудков книжной науки, в нашем народе такие дивные вещи увидишь, которых не предугадывал и которые ни в какую книжку попасть не могли.
Тургенев следил за ним, меняясь в лице, и как будто совсем было решил замолчать, да, верно, ретивое было слишком задето, не стерпел, откинулся в кресле и живо отнёсся с порозовевшим лицом:
— Разумеется, кто же спорит, отчасти это протест, в том именно смысле протест, как вы говорите. Я с вами абсолютно согласен, что нам надобно не вносить новые нравственные и общественные идеалы в народную жизнь, а только предоставить ей всю свободу возделывать и растить те общественные идеалы и моральные принципы, зародыши которых, несомненно, кроются в ней самой. Я вовсе не принадлежу к тем ограниченным людям, которые проповедуют необходимость уму-разуму учиться у простого народа, искать в нём сущую правду, искать в нём какой-то таинственный идеал и, отказавшись от добытого и усвоенного европейской наукой, европейской цивилизацией, проще сказать, отказаться от своей культурной личности и нарочно принизиться до народного уровня, это и нелепо, и невозможно, но и насильственно вламываться в народную жизнь с чуждыми ему принципами и теориями, которых он не хочет и не может принять, нет, с моей точки зрения, никакого резона. В этом мы с вами, как я вижу, сходимся совершенно. Только я ещё вижу, что личное начало, против которого вы протестуете, уже проникло в народную жизнь, а если это личное начало уже выдвинулось как импульс прогресса, с ним не считаться нельзя, неразумно, не то тоже на воздух взлетишь. Неподвижных почв не бывает, я на этом твёрдо стою, вот они постоянно и сбивают нас с толку.
Продолжая сокрушённо бегать по неуютному кабинету, он хватался за голову и выходил из себя:
— Почва вообще есть то, за что все держатся и на чём всё держится и всё укрепляется. Ну а держатся только того, что крепко любят. Как же без любви-то к Отечеству жить?
Тургенев нехорошо усмехнулся:
— Здесь вот тоже всё любовь к Отечеству, любовь к Отечеству, и все патриотизмом горят, а кончится эта вакханалия, того гляди, тем, что обладателем моего дома будет какой-нибудь французский генерал, тупица и фанфарон, а я ведь, знаете сами, не Гёте, и мне охранной грамоты не выпишет никакой Ожеро [37]. Впрочем, и Гёте эта филькина грамота не особенно помогла.
Он остановился перед Тургеневым, весь в поту, распахивая сюртук, засовывая горячие руки в карманы:
— Нет, вот что мы любим и умеем теперь любить на Руси? Не хулить, не осуждать, а любить уметь — вот что необходимо теперь наиболее настоящему русскому!
Тургенев вздёрнул на толстый свой нос крошечные, словно игрушечные очки и пристально поглядел на него:
— Эх, Фёдор Михайлыч, лучше нам с вами и не говорить о наших русских делах. После того, что у нас происходит, даже совестно быть русским в глазах европейцев.
Его губы скривились враждебной улыбкой:
— Что же вы нашли в этом такого постыдного, позвольте узнать?
Тургенев отвёл глаза и задумался, и голос через минуту сделался старческим и больным:
— Не вам бы говорить, честное слово, об этом. Вы хоть припомните, что закрыты «Современник» и «Русское слово», между прочим, наш любезный Иван Александрович и рапорт, как мне говорили, писал [38]. В Европе же, слава Богу, ничего подобного случиться просто не может. Ведь это стыдно и больно, зачем же нам это скрывать? Да вы посмотрите же, посмотрите, что там творится, какая там мерзкая чепуха. Ведь после, без сомнения глупого, выстрела Каракозова [39] правительство готово возвратиться назад, а в духе нашей достохвальной самобытности, которой вы до ослепления, кажется, увлечены, чёрт бы её побрал, оно, того гляди, возвратится к семибоярщине и к подвигам нашего весьма и весьма самобытного Малюты Скуратова.
И вдруг спросил с болью и резко:
— Да есть ли хоть что-нибудь, что можно бы было с чистым сердцем одобрять в нашей общественной, в нашей политической жизни, в нашей живописи, в музыке, в литературе?
Ах вот оно, наконец и дошли, вот он весь наш поверхностный русский либерализм с его нигилистическими вопросами, с его презрением ко всему национальному быту, с его наплевательством и даже глумлением, с его победоносным разрешением всех и всяких проблем, словно это плёвое дело, сию минуту так-таки и вернёмся к семибоярщине и к Малюте Скуратову или, напротив, семимильными шагами ускачем вперёд, так что и догнать никто не догонит, экие дети, все эти хвалёные русские либералы, и он решительно наступал на Тургенева, вытягиваясь вперёд, будто угрожая ему, будто это и был самый главный и высший из всех либералов:
— Да хотя бы и то, что мы для Европы, то есть вся наша Россия, всё ещё сфинкс, то есть сплошная загадка, самая неизвестная, неисследованная, непонятная и непонятая страна, больше, чем даже Китай!
Уже успокоившись, но по-прежнему грустный, Тургенев возражал терпеливо, медленно, тихо:
— Для меня, если хотите, она тоже сфинкс, и я всю мою жизнь разгадываю и не могу разгадать её тысячелетнюю таинственную загадку, а вся загадка, может быть, в том, что и загадки нет никакой, что просто-напросто мы, то есть русские, думать ни о чём не умеем и делать ничего не хотим. Да что толковать отвлечённо, вот я лучше вам расскажу, как я последний раз ездил туда, это хоть кого убедит, каковы мы в настоящий момент.
Устроился поудобней и сбросил очки:
— Как я докладывал вам, зимой, то есть здешней зимой, я имею в виду, меня схватила подагра, но к здешней весне поуспокоилась кое-как, и я таки поехал в Москву. В Москве, разумеется, ещё стояла зима, сугробы лежали чуть не до крыш, нога в этом климате опять разболелась.
И до того он кипел от предчувствия нового надругательства и нового нигилизма, что перебил почти со злорадством:
— Это в вашей-то кацавеечке?
Тургенев добродушно кивнул:
— Конечно, и в ней, а мне в деревне надобно быть позарез, там самобытный мой дядя управляющего не принимает, надо в дело ввести и учредить хоть какой-нибудь, да новый порядок. Железной дороги от Москвы по нашей самобытности девяносто вёрст только. Ну, расположились в вагоне, и тотчас схватил меня кашель самый жестокий, который час от часу становился всё сильней да упорней. Прибыли в Серпухов, а там, представьте себе всю прелесть, всю красоту самобытности, вокзал за четыре версты, какой-то мыслитель придумал. Поместился я в открытые сани и благодаря сильнейшим ухабам добрался до города в сильнейшей уже лихорадке. О продолжении путешествия нечего было и думать. Я пробыл бессонную ночь в жалкой гостиничной комнате с пульсом сто ударов в минуту, с кашлем, раздирающим грудь, и в этом плачевном состоянии с семи часов утра должен был вновь подвергнуться пытке в открытых санях. Злодейские ухабы разевают пасти, как волки, и хотя бы пропасти эти были ровнее, так нет! Попав в глубину их, испытываешь нечто поразительно похожее на корабельную качку, а сверх того ещё удары по макушке, по бёдрам, по бокам, по всему.
