Парижские письма виконта де Лоне
Парижские письма виконта де Лоне читать книгу онлайн
Если вам интересно узнать, как в Париже 1830-х годов запускали воздушный шар и открывали первую железную дорогу, покупали новогодние подарки и переезжали на новую квартиру, если вас интересует, чем крикливая школа в области моды отличается от школы загадочной, а светская хроника XIX века от нынешней, — читайте «Парижские письма виконта де Лоне». Эти очерки французская писательница Дельфина де Жирарден (1804–1855) еженедельно с 1836 по 1848 г. публиковала в газете «Пресса». Впоследствии у Жирарден появилось много подражателей, но она была первой — и лучшей. О подражателях помнят лишь историки литературы, а очерки Дельфины де Жирарден, умной и остроумной наблюдательницы парижской повседневной жизни, переиздавались во Франции и в XIX, и в XX, и даже в нынешнем веке. На русском языке «Парижские письма» публикуются впервые.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Впрочем, мы понимаем, отчего наши прославленные актрисы все как одна являются посмотреть, как играют трагедию во Французском театре. Никто не мог получить такого удовольствия от давешнего представления, как они: мадемуазель Жорж, должно быть, забавлялась фантастической игрой мадемуазель Нобле, а госпожа Дорваль, так прелестно игравшая в «Чаттертоне» и в «Беатрис Ченчи» [329], по всей вероятности, смеялась от души, наблюдая за мадемуазель Идой! Как можно выбирать амплуа инженю, имея такую комплекцию? Роли, которые исполняет мадемуазель Жорж, располагают к полноте; худышке там делать нечего. Мадемуазель Жорж до сих пор остается женщиной представительной [330]; какую бы героиню она ни изображала — благородную, надменную или грозную, — она всегда остается королевой или матерью: никогда она не превращается в томную любовницу. Если она любит, то любовь эта непременно направлена на одного из ее сыновей; все ее страсти — в той или иной степени материнские. Мадемуазель Жорж позволяет себе влюбляться только в собственных детей. В «Семирамиде» она хочет выйти замуж за своего сына; в «Эдипе» она за него выходит; в «Лукреции Борджиа» она любит своего сына; в «Нельской башне» — двух сыновей [331]. С ее стороны это вовсе не преступление, это всего лишь остроумный способ объявить, что она не скрывает своих лет. Вдобавок мадемуазель Жорж — женщина высокая и красивая; она была красивой смолоду и таковой осталась: полнота актрисы, пожалуй, лишь прибавляет величавости ее героиням. Но вот полнота мадемуазель Иды — особы мечтательной и чувствительной, легконогой невинной девы в неизменных белых одеждах, несчастной жертвы подлого злодея, ангела без крыльев, воздушной сильфиды — полнота мадемуазель Иды смешна и возмутительна. Девица, которую каждый вечер умыкают, не имеет права быть неподъемной [332].
Луи-Альбер Бакле-д’Альб. Китайские бани на бульваре Итальянцев.
Самое странное во Французском театре — это манера актеров произносить текст: не слышно ни единого слова. Только трое: Лижье, Бовале и Фирмен — умеют говорить со сцены; речь остальных — нечто невообразимое. Каждый коверкает французский язык по-своему: госпожа Парадоль [333] упраздняет все согласные. Обращаясь к предавшим ее богам, она восклицает вместо: «Не боги вы, нет-нет!» — «Е оги ы, ет-ет!» Поскольку этот приступ гнева прекрасен, а жест, которым актриса опрокидывает изваяния богов, красноречив сам по себе, зрители отвечают рукоплесканиями, но слов они, конечно, разобрать не могут. У мадемуазель Нобле свой звездный час. Аквила и Юния замышляют убийство императора; они восклицают: «Куда ж нам спрятаться?» Появляется Мессалина и отвечает: «Сюда! Вас спрячу я». Прекрасная сцена, которую венчает страшный финал; плохо одно: в устах мадемуазель Нобле эти слова превращаются в милую английскую шутку. Вместо «Вас спрячу я» она произносит: «Уас спрятчу… йа!» Тут уж не до страха! Еще своеобразнее произношение мадемуазель Иды: она вот уже десять лет страдает хроническим насморком; этот плачущий голос был очень кстати в «Анжеле», где мадемуазель Ида играла превосходно [334]. В драме из современной жизни все изъяны произношения допустимы, ибо могут быть оправданы заботой о местном колорите; в наши дни даже у самых элегантных дам, как правило, речь самая заурядная, произношение скверное и вульгарное; поэтому когда Анжела говорила матери: «Ах, баба, бде дет беста на земле!» — это звучало мило, это звучало наивно; это называлось «говорить со слезой»; но когда играешь трагедию, да притом трагедию в стихах, нужно говорить четко, и в этом случае подобная наивность уже не кажется такой милой. В результате мадемуазель Ида загубила все самые выразительные сцены спектакля. Пример: Стелла рассказывает Юнии о воскрешении Лазаря; Юния восклицает: «О мама, как прекрасно!» Но никто этого не понял: дело в том, что в устах мадемуазель Иды фраза приняла следующий вид: «О баба! Как бреграсдо!» Трагического в этом мало. Что касается небывалого великолепия, о котором толкуют газеты, мы не увидели его нигде, кроме декораций — в самом деле прекрасных. Великолепие спектакля довольно жалкое; триумфальную колесницу, о которой нам прожужжали все уши, везут вовсе не лошади и не обещанные нам богини Оры; ее везут два могучих мекленбургских битюга, отчего колесница уподобляется телеге, на которой развозят воду для купаний на дому [335]. В этом тоже мало трагического. Роскошный ужин, который происходит в большой полутемной комнате, освещенной тремя погребальными факелами, имеет вид больничной палаты и напоминает те залы мэрий, где размещали больных во время эпидемии холеры. Этот пир на весь мир на удивление скромен и не возмутил бы даже патриотический желудок подписчиков газеты «Конститюсьонель» [336]. В меню — тарелка апельсинов и две тарелки мелких красных яблочек; все это торжественно выставлено на маленьком круглом столике. На закуску — чрезвычайно тощий поэт, монотонным голосом декламирующий стихи; все это до крайности похоже на концерт в школьной столовой. Трагического в этом не было решительно ничего. При входе зрителям продавали свинцовые медали, выбитые в честь литературного триумфа «Калигулы». И в этом опять-таки не было ничего трагического; зато, прямо скажем, в этом было предостаточно комического. Медаль имела большой успех; ее изобретателю выдали патент [337].
1838
Поистине, в этом году нам не судьба наслаждаться светской жизнью; все праздники кончаются для нас плачевно, каждое удовольствие влечет за собой неприятность; с концерта мы возвращаемся во власти лихорадки, с бала — в компании невралгии [339]; радостей в кредит нам не отпускают и расплату за сегодняшнее удовольствие требуют не позднее завтрашнего утра; один вечер в приятном обществе стоит нам недели в одиночестве. Мы не роптали бы против этой участи, которая вполне соответствует нашим вкусам, если бы она не находилась в таком вопиющем противоречии с тем ремеслом, каким мы вынуждены заниматься; ведь сочинитель хроники, который дни напролет сидит дома у камелька, — это сущее издевательство! Это все равно что слепой аргус, однорукий шулер или немой адвокат. С другой стороны, чтобы справедливо судить о свете, лучше, пожалуй, там не бывать. Один очень остроумный поэт сказал однажды: «Я описываю только то, что вижу в мечтах; описывать то, что вижу в жизни, я не умею; я побываю на Востоке, но позже, после того как закончу свою восточную поэму». Над ним смеялись, издевались, сравнивали его с Бауром-Лормианом, который взялся за изучение итальянского лишь после того, как опубликовал свой перевод Тассо [340]; бедного поэта обвиняли в том, что он щеголяет парадоксами, а между тем, как мы сегодня убеждаемся на собственном опыте, он был не так уж неправ.
Сколько ни старайтесь увидеть все своими глазами и оценить своим умом, суждение ваше все равно окажется пристрастным; ведь от собственных вкусов и притязаний никуда не деться; если на дне вашей души притаилась печаль, вас не развеселит даже самое блистательное празднество; если вы провели две ночи без сна, вы будете зевать на представлении самой пленительной оперы; впечатления ваши повлияют на ваши оценки, и вы не однажды ошибетесь; глядя на мир сквозь завесу, вы будете видеть его в ложном свете и уподобитесь тому ученому, которого кокетка возненавидела из-за его синих очков. «Отчего вы его так ненавидите? — спрашивали ее. — Оттого что он видит меня синей, а мне это неприятно». На каждый предмет вы смотрите сквозь призму ваших предрассудков и воспоминаний, ваших притязаний и вашей ревности, ваших мелких страстей, как благородных, так и низких; смотрите сквозь нравственные очки, в абстрактный лорнет, из-под умственного козырька: ко всем этим оптическим приборам со временем привыкаешь, но они тем не менее искажают и картину мира, и ваше о ней представление; так всегда бывает, когда пользуешься лорнетом: детали различимы лучше, зато целое ускользает; напротив, не прибегая к лорнету, об этих деталях даже не подозреваешь, что само по себе уже неплохо; вдобавок верное и точное представление о тех событиях и развлечениях, в которых вы лично не принимали участия, вы можете составить себе по разнообразным — и зачастую противоречивым — откликам и суждениям всех тех особ, которые увидели все это вместо вас и готовы описать увиденное. Возьмем, к примеру, великолепный бал в пользу бывших королевских пенсионеров: мы на нем не были, но перескажем вам то, что слышали от других.