Совесть. Гоголь
Совесть. Гоголь читать книгу онлайн
Более ста лет литературоведы не могут дать полную и точную характеристику личности и творчества великого русского художника снова Н. В. Гоголя.
Роман ярославского писателя Валерия Есенкова во многом восполняет этот пробел, убедительно рисуя духовный мир одного из самых загадочных наших классиков.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
И потому грандиозен был его замысел и огромен весь смысл, положенный им в фундамент творенья. И потому всё время своё, все силы, все помыслы и самая жизнь были отданы без остатка ему. И потому невозможно было бы не судить его судом самым суровым, неподкупным, истинным, беспощадным, то есть единственно верным, высшим судом — не людским современным судом, бесчувственным, лицемерным, снисходительным ко лжи, а именно тем, который ни за какие награжденья и деньги не произнесёт ничего, что хотя бы отдалённо было похоже на ложь.
Но как же расслышать голос такого суда?
Издавна лишь на высший суд обрекал он себя, издавна силился разобрать в нестройных людских голосах хотя бы слабейший, отдалённейший отзвук, но не ради смешной и честолюбивой награды заслуге своей, а лишь ради того, чтобы с каждым днём становилось всё видней, какая дорога открывалась перед ним. Издавна искал он сближения с теми людьми, которых менее коснулось земное и которые по этой причине были чистосердечней, правдивей всех остальных, надеясь заслышать в суровых речах и попрёках верные звуки наивысшего приговора себе.
Однако таких, которых менее всех остальных коснулось земное, в скитальческой жизни его повстречалось до крайности мало, всего человек пять или шесть, ещё меньшее число их оставалось в живых, и одним среди них был, без сомненья, Матвей.
Самое знакомство с Матвеем ошеломило его.
Он был до крайности озабочен в те дни: из печати выходила его новая книга, на которую он возлагал слишком много надежд, однако душа его пребывала в тревоге и смуте, по временам до видений, до ужаса представлялось ему, что он поспешил, что подобную книгу ещё рано было выпускать в свет, если в самом деле желать от неё испепеляющих души последствий, что надо бы ему поработать над ней ещё года два или три в укромной тиши одиночества, чтобы снова и снова продумать и выверить, что захотелось сказать своим собственным словом, своим собственным голосом, уже не запрятывая ни того, ни другого в картины и образы, так поверхностно, превратно, так нелепо истолкованные и уразумлённые почти всеми из нерадивых его современников. Он никак не мог угадать, на какой именно степени внутреннего своего воспитания находится, и по этой причине всё ещё раздавалось в ушах, что к этой особенной книге он не готов, что ужасно как поспешил и этой спешкой понапрасну испортил прекрасные мысли, всё-таки заключённые в ней.
В этом неопределённом, мучительном настроении он испытывал нужду не в таком земном и корыстном человеке, как ими были многие, если не все, кто его окружал, а в таком, который по возможности высказал бы ему самую прямую, самую голую правду о нём же самом, не справляясь ни с его самолюбием, ни тем паче с пошлой приличностью пошлого света, которая, как всем известно, обязывает лгать и преподносить нашим ближним одни только сладкие комплименты, чтобы как-нибудь не обидеть и прочно нравиться им.
Он обращался к испытанным давним друзьям, однако с болезненной остротой ощущал, что все те, кому адресовал он свои задушевные письма и затем позволил ознакомиться с рукописью, не признали совсем его книгу, хотя, как поступали обыкновенно, лишь бы не огорчить и не потерять его дружбу, отвечали обиняками, прямо же высказать своё мнение до выхода книги не решился никто.
Он всё колебался, намереваясь то объявить, что книга его неудачна, чтобы больше не думать о ней, то доработать, улучшить её и следом за первым изданием напечатать без промежутка второе.
В тот горький час ему и повстречался Матвей.
Вокруг Матвея стыла плотной стеной молчаливая толпа взволнованных почитателей, и взоры всех были почтительно опущены долу, глаза виновато прикрыты, а на лицах выражалась безусловная вера, благоговенье и страх, тогда как Матвей, стиснув широкими пальцами крест, висевший у него на груди, сердито и маетно изрекал самые дерзкие, самые неприятные укоризны, каких от обычного человека решительно никому не снести.
Вот чего он хотел, вот о чём он мечтал! Вот какого рода человек нужен был ему! Вот какого разящего слова он жаждал!
И Николай Васильевич пережил вновь то первое, теперь уже давнее впечатление. Даже запертый в сыроватых стенах своего кабинета, даже на расстоянии, которое между ними легло, он ощутил несокрушимую волю Матвея. Всей душой сопротивлялся он этой воле, однако невидимая сила её по-прежнему тревожила и восхищала его. Он знал, он убедился не раз и не два, что для Матвея вера и действие были одно, и вся сознательно скудная жизнь отца Константиновского [24] верней всяких слов говорила ему о редкостной твёрдости и задушевности тех убеждений, которые во всеуслышание, громко и резко проповедовал тот.
С Матвеем свёл его и прежде помногу и часто рассказывал граф Александр Петрович Толстой, человек, по его убеждению, замечательный уже тем, что принадлежал к числу слишком немногих хороших образованных русских людей, которые при нынешних именно обстоятельствах были способны сделать немало добра и которые видели всякую вещь не с европейской заносчивой высоты, а прямо с русской здравой её середины.
В своей жизни граф испытал достаточно много, дважды служил губернатором, в Твери и в Одессе, умел видеть не только ошибки других, что всем нам уж слишком далось, но и свои собственные, что у нас и не начиналось пока, и благодаря этому свойству взошёл на такую душевную точку, что даже умел, не распекая и не разгоняя людей, сделать существенное добро, то есть прежде всего умирить там, где всякий иной с благородным намерением делать добро производит ужасную кутерьму и раздор.
Впрочем, граф был больной человек, больной большей частью сознаньем того, что болел, и по этой причине решил сам с собой, что прежде надобно вылечиться, а уже после этого делать и жить, тогда как при нынешнем больном состоянии всех, как он часто твердил графу, только и могло быть лечением самое дело добра, которое напитывает душу. Ради излечения тела бедный граф долго скитался по всем известнейшим европейским курортам, пил различные горькие воды и довольно приятно проводил время в Париже, усердно молясь, вспоминая Матвея, человека такого здоровья душевного, а также телесного, какого, по словам восхищенного графа, свет давно не видал.
Всякий день с трёх часов пополуночи вставал богомольный Матвей на молитву, до самого обеда в рот не брал ни росинки, ни единожды не пропустил службы в храме, ничто не имело власти принудить его сократить или хотя бы с тайным лукавством ускорить богослужение пристойной торопливостью чтения. Ни разу в жизни не употребил он в пищу богомерзкого мяса, не пригубил капли вина, все излишние деньги неукоснительно жертвовал бедным, все долгие вечера проводил за громким чтением Библии. И до того были строги принятые добровольно обычаи, до того ослепляющим обыкновенные очи был этот редкий в нашей земной обыденной жизни пример аскетизма, что за три года его бескомпромиссного пастырства в прежде шумном сельце мирские песни и игрища совсем прекратились, прежние озорные увеселения сменились канонами, благочестивыми беседами и трезвостью необычайной, единственной в целой округе: даже малые дети, собравшись по глупой привычке играть, сами собой принимались распевать тропари. Подобной силы воздействие на местное жительство отчего-то перепугало крайне пугливое наше начальство, и архиерей призвал Матвея к себе, угрожая высылкой, узилищем за то именно, что житием и проповедью своей смущает доверчивый православный народ, наводя таким способом на опасные мысли о якобы беззаконной жизни властей.
Матвей угрюмо покачал головой:
— Не верю в сие!
Владыка громыхнул на него:
— Как смеешь этак ответствовать мне?
Матвей изъяснил с суровым смирением:
— Нет во мне достаточно веры в сие, ибо слишком большое мне счастие было бы пострадать за Христа, а видно мне, что чести такой я пока не достоин ещё.
И оставили Матвея в покое, полагая, что сам собой образумится он. Однако Матвей твёрдо держался обычая лишать себя и других всех земных наслаждений, и, когда сгорел в ночном пламени его мирской дом и вместе с домом превратилась в пепел и дым его превосходная библиотека, которую составляли редчайшие, отборнейшие книги по богословию и истории Церкви, единственная услада его ночных бдений, он успел вытащить из огня иконы, и ничего иного не было нужно ему. Громко восславил всемогущего Господа погоревший Матвей, стоя в чаду спалённого дотла достояния, и как ни в чём не бывало отправился ночевать в первый попавший дом, с земным поклоном принявший его.