Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)

Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник) читать книгу онлайн
ДВА бестселлера одним томом. Исторические романы о первой Москве – от основания города до его гибели во время Батыева нашествия.«Москва слезам не верит» – эта поговорка рождена во тьме веков, как и легенда о том, что наша столица якобы «проклята от рождения». Был ли Юрий Долгорукий основателем Москвы – или это всего лишь миф? Почему его ненавидели все современники (в летописях о нем ни единого доброго слова)? Убивал ли он боярина Кучку и если да, то за что – чтобы прибрать к рукам перспективное селение на берегу Москвы-реки или из-за женщины? Кто героически защищал Москву в 1238 году от Батыевых полчищ? И как невеликий град стал для врагов «злым городом», умывшись не слезами, а кровью?
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@yandex.ru для удаления материала
Покидая избу, посол не мог отрешиться от мысли, что говорил с женой о дурном. Он призадумался и решил, что впрямь те порядки и нравы, установившиеся в Орде, заставляют его двурушничать и жестокосердствовать.
Глава 99
Васильку удалось незаметно спрятать бересту в потаенное место, в полусгнившем пне, в нескольких шагах от клети. Осталось только исполнить просьбу москвичей, но как это сделать, как подступиться к ордынцам, он не ведал. Посол сидел в шатре, из которого носа не казал. У шатра стоял стражник с копьем, такой громадный и такого свирепого вида, что Васильку становилось не по себе от желания подойти к шатру. В избу, к Янке, поганые тоже переняли путь. Оставался сын Янки. Василько сейчас терпеливо поджидал, когда юноша объявится на дворе.
Он стоял под высокой березой. Береза одиноко покачивалась на поляне еще до того, как Василько осел на ней. Сначала – тонкая, хрупкая, чахлая, она своим видом не красила поляну и вызывала у Василька желание срубить этот казавшийся больным и ненужным стволик. Но что-то останавливало его даже тогда, когда он брал топор и с решительным видом направлялся к деревцу. Василько старился и сгибался – береза росла, крепла, крона ее неприметно становилась выше и шире. И вот на тебе, пригодилась, родимая, пригодилась, сиротинушка.
Василько стоял в полный рост, прислонившись к стволу дерева; ее ветви сотворили над ним зеленую сень. С листьев на плечи и клобук Василька только изредка падали дождевые капли. Когда задувал ветерок, листва шевелилась, издавая приглушенный и трепетный шелест, и он ощущал на лице ее влажное, робкое прикосновение. Воздух был пропитан сыростью и мягким, чуть навязчивым запахом влажной зелени.
Береза находилась между шатром и клетью, в которой сейчас томился Оницифор. Стоя под ней, Василько мог видеть и шатер и пространство перед избой. Двор был почти безлюден, но Василько ведал, что, кроме стражников, не одна пара глаз наблюдает за ним. Он удивлялся тому, что сегодня сняли охрану у клети, в которой он жил.
Поджидал Василько, поджидал и любовался березкой. Как кудрява она, какой пригожий дух источает да какой у нее ствол красивый – матово-белый с черными и косыми подпалинами. Будто все просто, но хорошо-то как, как величаво. Радовался Василько, что на жизнь ее в свое время не посягнул. Ведь она и его мир украсила, и взор вдоволь потешила. А погуби он ее – ни очам отдохновения, ни духа пригожего, ни крыши от ненастья, ни томной прохлады в солнцепек. И здесь ему подумалось, что вот зарежут его татары, и никто уже не будет исцелять сирот, платить за них царевы выходы и другие поборы – мир христианский оскудеет.
Ну никак Васильку не хотелось с земными красотами расставаться, не был он готов к этому решительному переходу ни телом, ни душой. Не искупил он еще своей тяжкой вины, не отдал людям все, что мог. И незнаемо все там, за роковой чертой, страшно, уму непостижимо…
«А с чего это я возомнил, что пришел мой черед смертную чашу до дна испить? – недоумевал он. – Нечто во сне мне пригрезилось, либо тоска смертная совсем помрачила, либо нет у меня надежды на спасение? Зачем же тогда другой раз воле татарской покоряюсь? А если покорность моя – такой же грех, как грех человека, наложившего на себя руки? Ведь как самоубийца по дьявольскому наущению лезет в петлю, так и я безропотно поджидаю убийц. Раболепствую так же, как раболепствовал после падения Москвы перед кривым татарином. Да я ведь в уныние впал!»
Василько вконец уверился, что он на пороге нового тяжкого греха, который не менее тяжек, чем давнее предательство. Пораженный этим открытием, он вновь убедился, что не заглушил до конца негожих чувств и помыслов. И озлясь на себя, на посла и всех ордынцев, на Янку, он решительно воспротивился предполагаемой казни. «Нет, так просто ты, Янка, меня не возьмешь. Я и обещанные дары за твое исцеление возьму, и от твоего поганого кривоногого мужа уйду». Обреченность вконец покинула Василька, и он стал мысленно готовиться к испытанию, которое когда-то не преодолел и которое ныне ему необходимо осилить.
Василько незаметно промок: волосы на голове и бороде сделались влажными, сорочка прилипала на плечах к телу. Когда он увидел, как из избы выбежал Якуб и, пригибаясь, широко размахивая руками, побежал в его сторону, – возрадовался. Хотел было позвать ордынца, но, помыслив, что своим зовом может разгневать заносчивого юношу, сам поспешил ему навстречу. От влажной травы намокли и отяжелели подолы свитки и сорочки. «Почему я так поспешаю? Зачем раболепствую?» – изумился он и остановился.
Ордынец едва не сбил Василька с ног. Посмотрел настораживающе настойчиво, будто только что думал о нем, тут же стыдливо отвел очи и отрывисто молвил:
– Иди, мать зовет!
Якуб шел за Васильком, и старец слышал, как хлюпает вода под ногами ордынца. Не оборачиваясь, он спросил юношу о Янке. Якуб ответил, что она лежит. Василько подивился раздраженному тону ордынца и подумал, как было бы отрадно, если бы сейчас за ним следовал родной сын, да вздохнул от сердца.
«А других щадишь, Господи! Ордынский посол, поди, сколько зла сотворил, и верует не знамо в кого, а ты ему славу, власть, богатство, Янку, сына… Зачем так наказуешь меня?» – мысленно возроптал он, да спохватился, посчитал, что опять поддался гордыне.
– Ты прости меня, Господи! Прости великодушно, – едва слышно бормотал Василько, проходя мимо уступивших ему дорогу стражников.
Янка сидела на коннике в летнике, кокошнике и в повое. Сидела прямо и смотрела как-то отрешенно перед собой. На произведенное Васильком дверное поскрипывание даже не шелохнулась. Осунувшееся лицо казалось бесстрастным. Эта каменная холодность делала Янку недоступной.
Из-под ног Янки вспорхнула и метнулась к противоположной стене маленькая рабыня. Василько успел заметить ранее тщательно скрываемое легким и почти прозрачным покрывалом лицо рабы. Рабыня оказалась немолода. Мелкие и частые морщины на лбу, дряблая кожа на хрупкой шее гляделись неестественно при виде ее гибкой и подвижной фигуры.
Василько прошел на середину избы и, опершись на посох, поклонился Янке. Она так же тупо смотрела перед собой в какую-то одной ей ведомую даль. Ни один мускул не дрогнул на ее лице. Василько решил, что она либо обижена на него, либо захотела показать, кто есть она, а кто есть он.
Еще Василько приметил, что сын Янки не последовал за ним в избу. Он обернулся на дверь и, убедившись, что она плотно прикрыта, немного взбодрился.
Он был смущен неприветливостью Янки. Но еще больше его смущала необходимость просить за москвичей, да к тому же у Янки. Он редко когда бил челом, не умел и не любил это делать.
Василько справился о здравии Янки, отметив про себя, что его голос звучит неуверенно, и весь напрягся, дабы заглушить волнение. Янка отвечала коротко, равнодушным голосом.
Занятый думами, Василько плохо слушал ее. Все помышлял, как бы попригоже и половчее ударить челом. Было бы не худо сначала разжалобить Янку, а затем напирать на то, что ей стало лучше и пришло время расплаты.
И здесь Янка с вызовом посмотрела на него. Этот знакомый, не единожды ранее раздражавший, упрямый взгляд смягчил Василька. Он увидел в Янке не жену лютого ордынского посла, а постаревшую, немощную и некогда обожаемую женку.
Она поведала о скором отьезде, и ее лицо внезапно покрылось багровыми пятнами. Янка поспешно принялась объяснять причину отъезда. Еще обмолвилась Янка, как ее муж силен и богат, сколько у него дел, как его боятся и почитают русские князья, – словом, рекла о том, что было не по нраву Васильку, что она знала наизусть и всегда говорила, когда нужно было похвалиться, либо попугать, либо найти оправдание какому-нибудь деянию посла.
Василько на такие ее речи ни удивления, ни понимания, ни досады не выказал – подобную скороговорку он много раз слышал от других женок. Как только Янка замолчала, он сказал с вызовом:
– Я сяду!
Он прошел к столу и, нарочито медленно, опираясь на посох, опустился на скамью, упершись спиной о край стола.