Возвращение
Возвращение читать книгу онлайн
Новая книга прозаика Натальи Головиной — исторический роман о духовных поисках писателей и деятелей демократического движения России XIX века. Среди них — Тургенев, Герцен, Огарев, Грановский. Непростым путем они идут от осознания окружающего мира к борьбе за изменение его.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Почти не было женщин, кроме немногих в занавешенных ложах, театр — место свиданий. Натали с Машей решили уйти, и Александр побеспокоил соседа. «Да, я слушаю вас! Мда, да…» — пробурчал тот, самозабвенно глядел на сцену и никак не мог оторваться от нее, чтобы принять с прохода свой торс в пикейном жилете. Водевиль закончился новым бисированием, и Маше Эрн сбили прическу подбрасываемыми в воздух шляпами. Начинался канкан. Машинально господин проводил тем же липким взглядом Натали, выходящую из зала.
Александр потребовал от него извиниться, и тот протрезвел взглядом пред лицом явного иностранца, от которого можно дождаться пощечины, и стал еще более мутен улыбкой:
— Пардон, мсье, но мораль — это дома, а здесь — искусство!
Кажется, он хотел выразить, что театр теперь не то место, куда ходят с приличными дамами. В своем же доме он будет (вполне буквально) морить голодом жену за чтение романа или дочь — за взгляд в сторону кого-либо, кроме соседнего пожилого и зажиточного лавочника, с которым у той должна будет состояться столь же тяжеловесно приличная семья.
Не меньшая «обнаженность», по наблюдению Александра, свойственна и здешней прессе: не щадятся ни личные отношения, ни интимные тайны. Добро бы ради каких-то откровений — нимало. В здешнем искусстве он видит тяжкие оргии мещанства; литературы боятся, да ее и нет совсем… Об этом в числе прочего он рассказывает в своих «Письмах с улицы Мариньи».
Это и есть подлинная Франция? Нет, он далек от такой мысли. Есть, к примеру, парижские работники, именно они, а не буржуа похожи, на его взгляд, на «порядочных людей». С их полунищим бытом почти на улице, с достоинством и решимостью, с трогательным вниманием к детям. Но как же назвать тогда все прочее из виденного им здесь, от чего не продохнуть в сегодняшнем Париже? Вот оно, торжество буржуазного порядка. Страшно, если таково знамение нового, наступающего времени… Потому что, знает Александр, мальчишка-приказчик в мелочной лавке в свои двенадцать лет расчетлив, как в тридцать… У буржуа — нравственность, основанная на арифметике. Это слой без патриотизма и чести, по натуре своей пошлый: Санчо Панса, разжиревший в алчного лавочника и потерявший открытость и добрый разум… Ему свойственны лицемерие и нажива, убогий здравый смысл и приверженность к порядку.
Отношение буржуа к иностранцам также примечательно — враждебность ко всему, непохожему на них самих. Особенно же их смущают русские. «Их оскорбляют наши повадки и широта, наша похвальба полуварварскими, полуизвращенными страстями. Наша приверженность все той же мечте, превыше их «свобод», — к воле… Нам же они скучны своим буржуазным педантизмом, внешним приличием и безукоризненной пошлостью поведения».
Обо всем этом он и написал в письмах-очерках, отосланных московским друзьям. «Письма с улицы Мариньи» не были беллетристическим произведением в прежнем смысле. Герцен пришел теперь к новому для себя жанру и пониманию литературного дела. Он не может — это не по темпераменту ему — оставаться просто писателем, публицистическая же и автобиографическая литература сильна, на его взгляд, тем, что не может быть создана чисто художественным путем, ее нужно еще и «прожить».
Александр попросил перед отсылкой «Писем» прочесть их Павла Анненкова и размыслить о главном: будут ли они поняты москвичами. (Если кто-то скажет, как будет принято в России, так это Павел Васильевич.) Все сталось по предсказанному им.
Теперь вот наконец пришел ответ из России: «Праздновали твои именины. Выпили за здоровье автора «Доктора Крупова» и «Кто виноват?». «Крупов» — это замечательно и превосходно… А об авторе «Писем с авеню Мариньи» было умолчано. В европейскую жизнь ты никак не войдешь». Писано было Грановским и Щепкиным.
От прочих ответа не было, но приезжающие «из дому» передавали их порицания.
Последовал новый обход фонарщика за окном. Полночь… Маменька Луиза Ивановна принесла чашку чаю. Посмотрела укоризненно: Александр засел с русскими бумагами и письмами, — как всегда, надолго.
Так чем же не угодил Искандер? Он предвидел и сам, что такое его мнение о Европе встретит сопротивление московских друзей.
Он объясняет его для себя тем, что они хотят другой Европы и верят в нее, как христиане верят в рай. Разрушать же мечты — это дело болезненное… Он невесело улыбнулся своим мыслям: логично ли, что, приехав отдохнуть душой и поучиться здесь многому, он пришел к тому, чтобы подкосить свою же мечту об обетованном Париже? Но есть русская поговорка: «Дураков и в алтаре бьют». Где видят — там и бьют!
Разрушать при этом и еще чьи-то мечты — неприятно. Но он не может победить в себе некой внутренней потребности высказать правду даже в тех случаях, когда она окажется ему вредна. Друзья же его, с сожалением убедился он сейчас, хотят не истины, а успокоения… Общество, стоящее на азиатской ступени развития, почитает как добродетель добросовестную веру…
во что угодно. В то время как спасение — единственно в самостоятельной, бестрепетной мысли обо всем.
Нет, он не идеолог какого-либо стана — не западник и не славянофил. Ибо «те и другие идолопоклонники: одни верят в Парижскую, другие в Иверскую божью матерь». (Хотя есть риск остаться стоять особняком: все молнии достаются дереву, отбившемуся от леса.) Так вот, у него нет другой системы, кроме истины. И тут неуместна пощада себе. Ну а другим?..
Вспомнились события трехлетней давности. Была напечатана за подписью «Искандер» его философская работа «Письма об изучении природы», была мгновенно разобрана по книжным лавкам студентами и стала редкостью. Он решил спросить мнение о ней любимейшего Грановского… Эта книга — его удар по идеализму, она об объективности законов природы и о материальности мышления и психики, не оставляющей места потустороннему.
Тимофей был сосредоточен, произнес как бы через силу:
— Я пасую перед загадками бытия?.. Но… чем глубже я вчитываюсь в эту твою — нет, еще древних материалистов — идею, тем студёнее на душе. Должно оставить нечто вне разума. Да вот же — Декарт ходил пешком к Лоретской божьей матери и просил ограничить свой скептицизм, чтобы не поверять религию разумом. Мне нужно такое построение мира, когда не все прахом и не все канет… Чтобы куда-то стекались наши страдания и мысли — они увеличат вероятность счастья хотя бы для будущих людей, ибо сегодняшним своим слушателям я несу, может быть, несчастие знания… Мне нужна мысль о боге.
Герцен улыбнулся, все еще не видя глубины противоречия. Он не воспринимал всерьез сдержанной религиозности Грановского — скорее в форме высокой духовности… Считалось также, что это в нем уступка Лизе.
— Да уж… у иных есть такая потребность! «Влеченье, род недуга» — как сказано у Грибоедова, — задорно заметил Герцен.
Грановский остановил его напряженным голосом. И попросил не касаться… всего этого.
Александр опечалился. Впервые между ними появилось нечто, чего следовало избегать в разговоре.
Постепенно сгладилось. Почти. Оставив по себе ту память, что есть пристрастия, из-за которых можно едва ли не разойтись. Тогда он уже догадывался, сколь трудно найти друзей, внутренний мир которых совпадал бы с его собственным до предела, во всем… Он предвидел одиночество души и боялся его, легко знакомясь и непросто сходясь с людьми. Теперь же и этой способности убыло в нем.
Однако бывает жажда истины — почти болезнь и страсть… В достижении истины он видит свое назначение: «За все вынесенное, за поломанные кости, за потери, ошибки разобрать, по крайней мере, несколько букв таинственной грамоты, понять общий смысл того, что делается около нас». Достаточная награда. Пусть даже будет затронуто что-то дорогое по привычке. В первую минуту страшно, но только в первую минуту, дальше исследователя ведет азарт бесстрашия мысли и удовлетворение результатом его!
Но есть еще одно тяготение у его души — поистине неискоренимая память сердца. Привязанность к «общему прошлому» и близким людям.