Письма Высоцкого и другие репортажи
Письма Высоцкого и другие репортажи читать книгу онлайн
Книга содержит письма Высоцкого и репортажи, которые звучали на радио "Свобода".Книга служила одной из главных целей демократической печати: способствовать общественному пробуждению от наркоза человеконенавистнической идеологии, составляющей основы преступного режима
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Да, вы правы. Конечно, глядя на фотографии в этой книге, вспоминается, что действительно мне пришлось быть и активным участником «оттепели», и одновременно активным свидетелем того, как эта «оттепель» захлебнулась и замерзла. Вот здесь на фотографии Никита Сергеевич — видите?— поднял кулак и в присутствии Брежнева, Суслова, всего Политбюро кричит мне: «Господин Вознесенский, вон из нашей страны, катитесь к такой-то матери, вы клевещете на наш советский строй!» — ну и всякий бред еще: «Шелепин 2
цам выпишет паспорт (Шелепин был тогда министром государственной безопасности)». И вот я в свитерке стою — действительно, участник «оттепели», и довольно активный, потому что именно на меня тогда кричали. Увы, этот момент в 63-м году в Кремле был поворотным моментом, когда «оттепель» захлебнулась. Почему? Потому что премьер страны, сам будучи наполовину сталинистом, боялся интеллигенции. Он пошел на разгром интеллигенции, он боялся гласности, и вот без этой гласности «оттепель» захлебнулась. Сейчас началось с гласности. А тогда поэзия, во время цензуры страшной, когда все цензуровалось, выполняла роль и политическую. Сейчас мы видим тысячные демонстрации — анархисты, Демократический союз, люди заполняют площади... А тогда этого не было. Тогда самое большое собрание народа было в Лужниках — четырнадцать тысяч более-менее свободного народа,— и они приходили и на поэзию, и на политику, и на то, что потом стало рок-н-роллом, и на какое-то ритуальное действо, потому что был вакуум религии. Вот я сейчас вспомнил: удивительно точное прозрение у Гоголя было. Он сказал, что поэзия — это незримая ступень к христианству. И поэзия в то время выполняла все эти функции. Тогда единственным публичным более или менее свободным сборищем — на четырнадцать тысяч или на три тысячи зрителей — были поэтические вечера. Остальное цензуровалось: статьи в газетах и журналах... Мы, поэты, отказались цензуровать те стихи, которые мы будем читать. Потому что импровизация, записки из зала — все это было неподконтрольно. И конечно, эти вечера запрещались, потому что слишком смелые вещи говорились; вечера прекращались, потом через какое-то время снова где-то возобновлялись. Это был инстинкт самосохранения нации, самосохранения политической свободы.
Сейчас, я думаю, информативную и политическую роль стали выполнять политики: есть Верховный Совет, есть митинги, есть журналы, такие, как «Огонек», информативные газеты, которые сообщают правду фактов, и, к счастью, поэзия уже не должна выполнять не свойственные ей функции. Она должна заниматься своими духовными сверхзадачами, для чего, собственно, она и рождена. И слава Богу, наконец-то поэзия может заняться самой собой.
Многие политические темы, некогда запретные, сегодня уже стали общим местом. Надо было писать, когда невозможно: надо было писать против Хрущева — при Хрущеве, против Сталина — когда это было запрещено... Вы помните, когда Высоцкого кляли все
и о нем невозможно было слова сказать — тогда нужны были добрые слова. У меня в новой книге есть одна строфа:
Все пишут — я перестаю.
О Сталине, Высоцком, о Байкале,
Гребенщикове и Шагале, о Гавеле и о Вишневской Гале писал, когда не разрешали.
Я не хочу «попасть в струю».
Сейчас мне кажется, что эта книга — моя первая, которую я хотел бы издать. И наконец она появилась. В ней как раз идет разговор чисто поэтический о вещах, о задачах поэзии.
— Андрей Андреевич, я знаю, что / марта в концертном зале «Октябрьский» прошел ваш творческий вечер. А если его сравнить с теми вечерами, что происходили лет тридцать тому назад в Политехническом?..
— Ну, этот вечер отличается от упомянутых вами уже тем, что концертный зал «Октябрьский» раза в три больше, чем тогдашний «Политехнический». Но если сравнить этот последний не с теми, далекими, а с вечерами, скажем двух-, трехгодичной давности, то я уже чувствую, что меньше записок чисто политических, резко политических, а очень много уже серьезных, глубоких записок, например о Хайдеггере, о Сартре, о Бердяеве. Это уже публика серьезная, она хочет глубокого. Уже есть какие-то чисто профессиональные вопросы, напрймер о концептуализме. Это уже чисто поэтическая аудитория, и я рад, что поэзия наконец может общаться именно со своей аудиторией.
Если вернуться к этому последнему вечеру, то вы, наверное, знаете, что весь сбор от него был отдан на нужды беженцев, которые сейчас наводнили Москву. Это армянские, русские, азербайджанские беженцы... Поэзия, конечно, стремится к высоким вещам. Но самая высшая ее цель — спасение не только культуры и цивилизации, но и спасение отдельного человека.
Вы помните, у Льва Шестова — это сейчас моя любимая настольная книга — есть такая притча. Фалес куда-то шел, смотрел на звезды и провалился в колодец. Над ним хохочет фракиянка — разве можно так увлекаться небом, чтобы напрочь забыть про грешную землю... Безусловно, поэзия должна думать о вечности, конструировать кристалл гармонии. Но в то же время, если ты идешь по мосту и в это время кто-то тонет,*ты должен забыть свои высокие мысли и бросится спасать утопающего. Потому что, если ты этого не сделаешь, значит, твоя поэзия ни к чему.
И вот думая об этих несчастных людях, которые наводнили Москву, я за ночь перед вечером написал стихи о беженцах — «Цыгане социализма»:
Пожертвуйте что-нибудь бедствующим, обрежешься об их лица...
Есть новая нация — беженцы — цыгане социализма.
Нет песен у этой нации, и Надсона для них нет.
Погром, не посаженный на цепь, в их душах оставил след.
Россия бежит с побережья, бежит из Баку Армения, азербайджанки с Амассии, культура бежит в зарубежье,
Бог покидает храмы...
Пожертвуйте нации беженцев!
А ты идешь по столице с плакатом «Мерси, Баку!», цыганочка социализма с детишками на боку.
Швейцар тебя учит совести, и некуда тебе пожаловаться.
Бездомны «Московские новости», затопленные пожарными.
Да бомбардировщик бреющий, своею ценою бешеной накормит всех наших беженцев.
Пожертвуйте в пользу беженцев.
Пока мы в домах с этажерками и не стряслось неизбежное, беженцам хоть рубль пожертвуйте, пока мы сами не беженцы.
Это, конечно, конкретное обращение к конкретным людям. Но если от этого нескольким голодным детям будет помощь, то, может быть, у поэзии выше нет задачи, чем накормить кого-то, одеть, обуть. Когда было землетрясение в Армении, то весь сбор от вечера,
который был у меня в Колонном зале, я отдал в пользу армянски* детей. Но я не стал отдавать эти деньги в один из общих фондов, которых сейчас очень много —, фонд детский, фонд помощи ит.п., куда-то абстрактно ты пересылаешь деньги. Я поехал в Тропарево, в больницу, где находятся армянские дети, пострадавшие при землетрясении. Они там с матерями, но все равно это страшное зрелище — безногие дети... Я просто сложил все деньги в сумку и отдал, чтобы на них купили детишкам на рынке фруктов, овощей, чтобы накормили этих детей.
Нужна конкретная помощь. Помните, у нас были фонд Вьетнама, фонд мира, еще какие-то фонды... Куда идут их деньги? Наверное, куда-нибудь на хорошие цели. Но мне хочется, чтобы средства пошли именно конкретному, вот этому мальчику, у которого нет ног, у которого глаза полны слез. И вот, хотя бы одному ты поможешь, хотя бы одну слезу утрешь, как говорил Достоевский — одна слеза ребенка, он не говорил — море слез, так вот одной слезой будет меньше...
— Да, сейчас, действительно, время конкретных дел, но и конкретных вопросов. Поэтому разрешите спросить вас вот о чем. Разрешите непростой вопрос, вопрос о Ленине. Мы давно уже слышим такие слова, как «сталинщина», «брежневщина», но пока все еще говорим «ленинизм», хотя изменение суффикса вот-вот должно произойти. Изменилась ли ваша оценка личности Ленина, ведь у вас есть поэма «Лонжюмо»?
— Да, «Лонжюмо»... Вы помните это время — четверть века тому назад? Это в первую очередь антисталинская поэма, а тогда антисталинские вещи трудно было и напечатать, и произнести. Вот вы знаете, наверное, поэта Олега Хлебникова, он из Ижевска: он рассказывал мне, что когда в десятом классе их собрал учитель в школе, то сказал, что «Лонжюмо» — это антисоветская поэма. То есть тогда Ленин, нормц ленинские — такое было кодовое клишевое название, это означало антисталин, антисталинизм. И борьба шла не на жизнь, а на смерть. Кроме того, тоща я был, конечно, весь под философским влиянием Пастернака. Вы помните его восхищенные строки о Ленине в «Высокой болезни», и даже, как вы знаете, Пастернак встретился с Мандельштамом в очереди у гроба Ленина... Это Пастернак и Мандельштам — ведущие умы и сердца нашей эпохи. А конкретно, я еще сейчас думаю, что меня подтолкнуло... Хрущев орал на меня в Кремле и по подсказке, и — за стихотворение о Ленине. Это для него было выступлением против партийности, он набросился на это стихотворение. Так что где-то у молодого тогда поэта это было еще какое-то упрямство — назло Хрущеву врезать ему