Лифт (СИ)
Лифт (СИ) читать книгу онлайн
Сборник фантастических и приключенческих произведений
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Принять на себя не совершённую мною гадость? Отдать Колотову часть его денег, обещая выплатить остальные. Но как быть с документами? Да и не мог я, в конце концов, ничего не сделавший, допустить, чтобы глаза этого честного офицера зажглись презрением ко мне, да и молчать он бы не был обязан, и вся колония смотрела бы на меня, как на вора.
Видите, я не рисуюсь. Мне легко было бы изобразить себя рыцарем бедной девушки, но ничего, кроме жгучей досады на неё, я тогда не чувствовал и посылал её мысленно в очень недобрые места. Итак, я увязал всё глубже в трясину, в которую нечаянно ступил ногой. Уже теперь есть не господин, поднявший бумажник, а я, Песчанников, на которого два свидетеля — курьер и какая-то барышня. И я отрёкся. Пусть он мне на минуту поверил, они будут с негодованием повторять, что видели меня, близко, среди бела дня, что они меня знают и не могли ошибиться. Вор… Вор… И даже перед собственной совестью хоть не вор, но укрыватель воровства. И укрыватель-то не из благородных мотивов, а по подлой трусости. Я схватил фуражку и поехал в Белград.
Не стану передавать вам первого бестолкового разговора, который был у меня с Долли в пустом саду миссии после окончания послеобеденных занятий. Она твёрдо стояла на своём, что курьеру и барышне не могут поверить, что я выше подозрений и отлично сделал, что так ответил Колотову. С наивным эгоизмом она добавила даже, что не в одном Белграде люди живут, что я могу куда-нибудь переехать. Словом, она уж снисходительно сочувствовала мне — входила в моё положение. Но под воспалёнными глазами её легли свинцовые полосы; она кашляла и точно зябла, несмотря на тёплый день. С сильным можно бороться, но что может быть ужаснее, когда всю жизнь разбивает беспомощное жалкое существо, этакая подстреленная птичка. Я злился на свою жалость и упрекал себя за свою злость. Наговорил лишнего, так что глаза её опять наполнились слезами, мы почти поссорились — и она сказала, что говорит со мной в последний раз. Махнув на всё рукою, я выехал в Ниш, как только смог, и прибыл туда за целую неделю до первого моего концерта.
Но всю эту неделю я провёл, как на горячих угольях. После трёх вечеров я под каким-то предлогом обещал моим компаньонам догнать их в Новом Саду и поехал в Белград. Там всё оказалось благополучно и Долли, встретив меня в миссии, сказала мне мимоходом:
— Видите, никакой жалобы не подано.
Колотов продавал газеты, и я даже, сперва не узнав его, купил у него одну. Отношение всех ко мне было прежнее, хорошее, полное уважения. Я уехал в Новый Сад успокоенный. Впечатления поездки, цветы, овации, банкет сербских товарищей-артистов заставили меня за полтора месяца почти забыть об этой истории, и только ночью, просыпаясь, я иногда вспоминал о ней с колющей тоской и чувствовал, что краснею в темноте. Во всяком случае, я надеялся, что уже всё сошло благополучно.
Не тут-то было! Когда поездка кончилась, меня по возвращении ошеломили два письма на моём столе, пришедшие в моё отсутствие. Одно от Комитета с предложением представить объяснение по поводу жалобы поручика Колотова, а другое от сестры, очень жалевшей, что не застала, так как дело — важное. Путь мой был избран, и назад было нельзя, хоть я видел, что впереди пропасть. Я написал объяснение в Комитет, по-прежнему отрицая находку бумажника, и то же стал говорить сестре, ходя с нею по улицам Белграда; при её муже дома неудобно было разговаривать. Сестра— старше меня. Мы очень дружны, и мне было больно, что она в первый раз в жизни мне не верит — и жалеет меня, и стыдится.
— Не притворяйся же хоть предо мной, Вика. Я заложу кое-что, поеду к Колотову, сумма небольшая, — отдам и уговорю взять жалобу обратно.
— Пожалуйста, не делай этого, ты меня совсем скомпрометируешь. Ведь это равносильно сознанию.
— Да тебе и надо сознаться. Так лучше, честнее!
— Маша, клянусь тебе нашей покойной матерью, всем святым для меня, что я этого бумажника не присваивал. Как можешь ты считать меня способным на это?!
— Да как же, когда тебя видели двое. Ну, если бы ещё один курьер, я бы тебе поверила, но Долли Каблова…
— Что??
Я давно думал, что уже вся чаша выпита, что ничем больше я поразиться не могу. Но видно у судьбы был неисчерпаемый запас насмешек. А сестра продолжала, ничего не заметив, хотя я даже прислонился к фонарю.
— Такая правдивая, воспитанная девушка, из такой хорошей семьи. Я за неё ручаюсь, как за себя. Да и зачем ей лгать? И она-то уж ошибиться не могла; ведь ты с нею у меня же познакомился, и на концерте твоём вы беседовали.
— Что же она говорит? — спросил я через силу.
— Она сперва не хотела, но не могла скрыть правды, особенно потому, что курьер видел, как она с тобой встретилась у самого бумажника. Она дала письменное показание, что шла навстречу тебе, что ты при ней поднял бумажник и, не поклонившись ей, прошёл мимо неё к воротам.
— И это всё? всё?
— Что же тебе ещё надо?
— Действительно, ничего!
— Ну, вот видишь. Оба, Долли и курьер, говорят, что не остановили тебя, уверенные, что ты отнесёшь бумажник в участок или в консульство, — словом, представишь его куда-нибудь. Кто же мог подумать, что ты его возьмёшь себе! Скажи, Вика, может быть, у тебя нужда была? Как же ты не обратился ко мне? Как довёл себя до этого!
— Никакой нужды! Я ссуду получил в этот день. Я собирался в доходную поездку. Маша, подумай, каково мне — ведь ты мне родная, ведь мы всю жизнь душа в душу прожили! И вот в чём ты меня обвиняешь!
— Нет уж, Долли Кабловой я не могу не поверить. За других своих знакомых я не поручусь, но за неё…
— Да, да.
— Что это ты так сказал? Не вздумай ещё утверждать, что она солгала. Тебя все со свету сживут, её отец — первый, это святая девушка. Она и на тебя говорить не хотела — её долго уговаривали, раньше чем она написала. Говорит, потом двое суток не могла ни спать, ни есть. Совсем больная сделалась.
— В это я верю. Я хочу объясниться с нею.
— О чём ещё? Нет её — она на юге с отцом, и он пишет, что ей очень плохо, бедной. Доктора боятся скоротечной чахотки. Все эти волнения так на неё подействовали.
— Да, недостаёт, чтобы я стал убийцею. Маша, вот тебе моё последнее слово: бумажника я не присваивал. Каблова не лжёт, но ошибается, и курьер тоже. Никого обвинять я не собираюсь, а буду нести свой крест. Часто бывает, что люди осуждают невинного под давлением будто бы неотразимых улик. И я об этом читал, но совсем другое — испытывать это на себе. И чего стоит долгая честная жизнь, общественное уважение, когда всё летит прахом при малейшем сцеплении обстоятельств! Да если бы мне сказали, что ты украла что-нибудь, я бы никаким свидетелям не поверил, потому что это ты — моя Маша… Видно, просто в нашем обществе допускается молчаливо, что всякий честен лишь до случая, что таков уж весь наш строй. Ну, пусть! Пожалуйста, не будем больше говорить об этом. Мне слишком больно. — от тебя.
Она вздохнула и ничего не ответила. Так эта ложь коснулась даже самого дорогого для меня человека. О посторонних я уж не говорю. Почём я знаю, кто из вежливо кланяющихся мне не рассказывает за моею спиною: «А знаете, это Песчанников, тот самый, с бумажником». Я ни с кем больше не могу говорить с открытою душою. Я думал написать туда, на юг. Но что? зачем? Я справлялся, у меня есть там знакомые. Она действительно умирает. Закутанная в тёплый оренбургский платок, несмотря на горячее солнце, сидит она среди зелени на террасе и смотрит на голубое море. И заботливо ухаживает за нею убитый горем отец. Может быть, она скажет в последние дни? Нет, она его любит, она не омрачит его чистого горя другим, позорным. Не омрачит его памяти о дочке. Нет мне надежды! Хорошо ещё, что у меня нет, кроме сестры, никого, что ни на кого не падёт пятно на моём имени, никому не будет тяжело… Я — бобыль. Одиночество имеет горькие выгоды.
Профессор замолчал. В окно уже брезжил день. Захаров, по судейской привычке, не перебил его ни разу и теперь тоже остался неподвижен и безмолвен. На столе, рядом со стаканом остывшего чаю, догорал ночник.