Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица читать книгу онлайн
Это лирико-юмористический роман о веселых и печальных приключениях Козака Мамая, запорожца, лукавого философа, насмешника и чародея, который «прожил на свете триста — четыреста лет и, возможно, живет где-то и теперь». События развертываются во второй половине XVII века на Украине и в Москве. Комедийные ситуации и характеры, украинский юмор, острое козацкое словцо и народная мудрость почерпнуты писателем из неиссякаемых фольклорных источников, которые и помогают автору весьма рельефно воплотить типические черты украинского национального характера.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Народный артист, которого стоило самого убить за плохие вирши, забыв о загодя предусмотренном с партнерами конце представления, выстрелил-таки холостым зарядом в живот тощему Покивану, и тот, пораженный неожиданным поворотом, покорно упал на подмостки, заставив тем самым неосмотрительного Прудивуса готовить и на завтра новое представление о злосчастье и похождениях того же лукавого наймита Климка, что метким выстрелом вызвал на майдане рев радости, коим мирославцы приветствовали осмеяние и посрамление Смерти.
Приветствовали смерть Смерти, победу Жизни, радовались завтрашней новой встрече с любимцем своим, с хитрюгой Климком.
А сам Прудивус… ох как же трудно бывает победителю оставаться скромным!
Увлеченный победой над Покиваном, Тимош Прудивус, вдруг теряя и мастерство, и вкус, и малейшие признаки дарования, и свою неодолимую власть над зрителями, на какое-то страшное мгновенье переставая быть мастером своего живого дела, лицедей самоуверенно произнес:
И хоть она сама — из-за города, с поля брани, с войны, — панна Смерть, и призывала на поединок воинов, никто уже того не слышал, и крики похвалы Климку, одолевшему сухоребрую, взвихрились над базарным майданом, хоть искусство там было и ни при чем, ибо люди радовались не мастерству лицедеев, а лишь тому поруганию, кое претерпела врагиня всех зрителей, что были, ясное дело, смертны и смертны.
Представление, утопая в неправде, расползалось по швам, и, хоть мирославцы и приветствовали то, что видели, сам Прудивус, истинный художник, почуяв что-то неверное, прислушивался к неожиданной пустоте в самом себе и на короткий напряженный миг замер.
Он ходил по земле, наш Прудивус, приглядываясь ко всему, что встречалось на пути.
Там человека увидел чудного.
Там острое словечко услыхал.
Там люди пели или водили хоровод.
Там ссорились.
И все это Прудивус примечал, от всего, что видел, ему делалось весело или грустно, а на представлениях добивался, чтоб там всего было и не слишком много и не слишком мало, затем что никогда не терял чувства меры, доискиваясь правды, требуя от лицедеев необузданности разума и сдержанности чувств.
Учуяв сейчас, что в представлении не все ладно, Прудивус на миг замер, задумался и, что-то смекнув, спохватился.
Встав над панной Смертью, он тихо обратился к Покивану:
— Вставай-ка!
Тот недослышал, а может, не понял.
— Вставай же!
Вечно живая и деятельная панна Смерть лежала мертвой, как непростительный вирш, из-за коего в комедии не все так сталось, как гадалось.
Кончалась длинная минута молчания, которая на подмостках равна вечности, где секунды кажутся минутами, минуты — часами, часы — годами, и за эту минуту Прудивуса молнией пронзила мысль о пагубности стихосложения: оно приносит радости немногим подлинным поэтам, коих чтит весь народ, оно же сбивает с пути множество добрых людей, что, заболев этой детской болезнью в нежном возрасте, так и стихотворствуют, горемычные, на протяжении всей жизни, принося голыми рифмами огорчения не только своим ближним, но и дальним…
— Встань же! — опять шепнул товарищу Прудивус. — Оживи! Слышь, Иван?
Но панна Смерть не оживала.
Тогда Прудивус пнул Покивана сапожищем в бок, и панна Смерть, поняв, что пришла пора кончать представление, как уговорились, вскочила и, схватив обломок своей острой косы, снова замахнулась на Климка и опять заговорила… виршами:
Прудивус видел, что представление, кое они так хорошо вели перед благодарными зрителями, кончается из-за этих проклятых виршей не очень-то ладно, но спасти его уже было невозможно.
Смерть замахнулась на Климка, чтобы, как полагалось по сюжету, оборвать нить молодой жизни, и весь майдан ахнул, ибо Климку, по-видимому, все-таки настал конец.
Обломок косы блеснул у него над головой, но Смерть ничего Климку причинить не успела, затем что представление странствующих лицедеев, кое уже приближалось к загодя уготованному несчастливому концу, обрело неожиданное продолжение.
Наш Михайлик, бездомный, безработный коваль, хлопчина незлобивый и несмелый, вдруг… не впервые ли в жизни… вдруг страшно рассердился.
И совсем не потому рассердился, что возмутила его глупая неуместность завершения спектакля победой Смерти — в годину войны, в городе, который вражья сила намеревалась окружить со всех сторон, — нет, совсем не потому…
Михайлик ни о чем подобном и не думал.
Его меньше всего волновало сейчас представление, потому что он, этот сельский коваль, никогда доселе и не слыхивал не только о театре, но даже о Главискусстве с Главсахаром, которые старательно подслащивали и подсиропливали в театре соленую кровь сердца и преавторитетно, бывало, когда-то возражали — ей-богу, правда! — против победы Смерти в финалах любых представлений, даже в жанре трагедии…
Ничего такого он, ясное дело, знать не мог, Михайлик наш, его просто схватила за сердце смертельная опасность, нависшая над Климком, и коваль бросился на помощь ему, не сдержав своего порыва, забыв, что перед ним только представление, и натворил такого, что и не приведи бог: выхватив саблю, хлопец бросился на подмостки.
Панна Смерть остолбенела от неожиданности, но Михайлик саблей ее не ударил, затем что должен был проверить одно существенное подозрение.
Он дернул панну за плахту, и та упала, а Михайлик, простодушный коваль, узрел такое, что подтвердило его внезапное подозрение: то была не панна.
То был парубок! А с парубком… о, парубков Михайлик не боялся и, осерчав на лицедея за обман, кинулся на него с саблей. Явдоха не успела схватить сына за рукав, как он уже вмешался в действие, голосом и движениями бессознательно подражая Климку-Прудивусу, еще один голодранец, который властно пытался повлиять на судьбу героев комедии, — аж лицедеи отшатнулись от шалого зрителя, что возник перед ними, как суровая правда жизни, прекрасная в своей целомудренной простоте, в своей молодости и своей неодолимой силе.
Он предстал перед мирославцами внезапно, что вихрь, что пламя, ибо Михайлик и правда горел, пылал, кипел: с той поры, как увидел сегодня дивчину, как бы сошедшую с того портрета заморского письма, Подолянку, надменную панну Ярину, Кармелу, или как ее там, — он все время, забыв о голоде, летел и летел куда-то, прекрасный в мальчишеском безумии, все время подавляя в себе жажду чего-то необычного, на что он до сих пор не был способен, о чем доселе и не слыхивал, — жажду действия, буйства, борьбы до полного изнеможения.
Уверившись, что панна Смерть не девка и не молодица, Михайлик рванулся в бой, и никакая сила не могла остановить его, даже самая могучая для него сила — его родная матинка, Явдоха.
Иван Покиван, даже в сей трудный миг не забывая, что он представляет Смерть, успел только схватить дубину, коей Стецько разбил макитру, но и штукарское проворство ему не помогло.
Особой рыцарской сноровки у Михайлика, понятно, еще не было, но бушевали в нем юношеская ярость и сила правого дела, вот и налетел он на Смерть словно безумный, и ничего больше не оставалось Ивану Покивану, как спасаться бегством.
Но и бежать было некуда.
Кинься Покиван в толпу, он тут же застрял бы в непроходимой гуще: живьем никто не выпустил бы ненавистную панну, да и ловкая Михайликова сабля настигла бы ее в тот же миг — сабля-то была острая и не знала никаких лицедейских условностей, о коих и понятия не имел этот сельский коваль Михайлик.