В игре безбожной,
в жажде нестерпимой,
тряся браслеты, свитые дугой,
морщиной бицепс властно выгнулся тугой,
границы бездны обхватив необозримой.
И, словно кубок тронув тучи,
аркаду он вознес ворот,
земной и многогрешный вход,
как будто перстень на руке могучей.
И творческий свой дар,
неперезрелый, сочный,
зельем на камень положил вразброс,
как груди дев, сжигающе порочных
в причудливых извивах грез.
Так щедро кинул гроздь плодов,
как некогда кидал на ложе куртизанку,
познавшую томленье и любовь,
и сытый сон,
и жажду спозаранку.
В листве цветок, горящий, словно око
подругой распаленного самца,
из тех веков,
когда в сердца
свой пыл вливал похотливый барокко,
огонь времен минувших лабиринта,
в один соединивший сад
цветенье украинских врат
и древние аканты из Коринфа.
Но тот акант — не лавр
на лбу земного бога,
и щедрых тех ворот никто не придержал,
чтоб пленных пропустить
поверженных держав,
сквозь эти ворота еще не шла дорога.
То были ворота жестокости, неволи,
они вели в минувшее, назад,
в том веке по степи златые колокольни
хвастливо воздвигал тщеславный гетманат.
В том веке
из церквей венец
на степь во имя благолепья
надменно возложил Мазепа,
поэт,
и гетман,
и купец;
в том веке, столь давно минувшем,
все проиграв, постиг пути назад
Мазепы белый конь, Пегас сей без конюшни,
бесхвостый Буцефал пришельцев-гетманят.
Гоните прочь его, коня времен чужих,
ломайте копья проржавевшие Мазепы!
Все глуше звоны,
звоны из-под склепа,
ведь сердце наше больше, чем у них!