За Доном, за долгою степью сквозит синева,
Юлит электричка борзая в отвесных откосах,
С высоких откосов в окно залетает листва,
И желтые смерчи, вращаясь, идут по проходу…
Я долго гляжу, как в глазищах раскосых —
В пиалах овальных — хрустальная плещет беда
И темный зрачок проступает сквозь горькую воду.
Прижав локотки напряженно — как будто бежала, —
Сидела спокойно, но в ломанном лёте бровей,
В том, как оглянулась, — почудилось: кони по шпалам!
Погоня по шпалам! Торопятся кони за ней!
Должно быть, не так, но спросил я тогда:
«Откуда ты, лярва? Ты ликом — звезда,
До боли бела, а очами — орда…
Видал я таких! Только чья ты беда?»
Все длинные ноги и все поезда
Уносят от этих коней не всегда…
«Чьи кони? — спросил я. — Сама ты откуда?»
И девушка мне отвечала: «…Туда».
И сгорбилась, словно старуха: «…Туда».
И темной ладошкой махнула туда,
Где синюю степь заливала полуда.
Должно быть, не так, но сказала: «…Юнец,
Очами — отчаян, поломан — да выжил,
Что нянчишь гитару? Садись-ка поближе,
Сыграем про разные эти дела:
Как лисья была я.
Как рысь я была.
Все рыскала градом —
Как горло искала…
Шакала ласкала,
С шакалом спала.
Шалавой звалась
И шалавой жила,
И как унесла два излапанных липких крыла
И сердца огрызок в щемящую степь от вокзала!…Ах, мать-перемать! — кабы голос —
Уж я бы сыграла!»
Вот так эта девушка, эта старуха сказала.
Быть может, не теми словами, да смысл был такой.
Сказала: «Сыграй мне, пока я себе не сломала
Синюшную шею на синей свободе степной!»
И в гулком вагоне, качаясь и плача, плясала —
Как об ногу — ногу присохшую грязь оббивала.
И листья звенели над ней, словно дикие осы,
И карие косы,
А может быть, карие космы,
А может быть, крылья плясали за хрупкой спиной…
На живой ноге в бутсе «адидас»
Инвалид по проходу шоркает.
А другая нога — что твой карандаш,
Одной пишет — другой зачеркивает.
Как колоду карт,
Развернет меха,
Заведет гармонь заунывный зык.
Не берет уже инвалид верха.
Не берет уже инвалид низы.
Не болит душа,
Не болит рука
Нажимать на грудь и на клавиши.
А болит нога,
И болит спина,
И хребет болит низко кланяться.
Ах мы выросли до высот стиха!
Дорасти бы нам до поэзии…
Не берет уже инвалид верха.
Не берет уже инвалид низы…
И
Двери сходятся — как два лезвия.
Откусила дверь голубой сквозняк.
Гомон тамбурный: так и перетак.
И зачем в карман с дыркой лезу я?
Только что с меня возьмешь, с дурака?
Догоню в другом вагоне старика,
Суну мелочь в задрожавший кулак.
За поэзию… за все… и за так…
В смиренье тягостном влача
Асфальт, налипший на подковы.
Влача обноски и обновы,
Я было умер сгоряча…
Но был у города конец.
И кровь слилась с зеленым соком —
Я горло жег зеленым током,
Зеленый хрупая чебрец.
Еще гортань была в огне,
Когда со страхом пилигрима
Я чуял, как неистребимо
Язычник деется во мне.
О, я не знал, слетая с круга —
Как хрип с пластинки шансонье, —
Что петь мне звонко и упруго,
Что мне играть на тетиве!
Возьми мой кашель перочинный
И возврати, моя земля,
Гортанный хохот лошадиный
И плач гортанный журавля!
Пусть эта боль — на боль похожа…
Пусть. Я согласен онеметь,
Пока сползают слизь и кожа
И нарастают сталь и медь.
Жизнь, жизнь
А. Тарковский
Был старик велик и сед, в темных клочьях моха.
Ему столько было лет… Целая эпоха…
Ясным утром — белым днем — спрашивал дорогу:
«Пособи, сынок, огнем. Потерял, ей-богу».
Оглядел я чистый дол, ясная картина:
Ветер в поле бос и гол, ни креста, ни тына,
Ни тропинки, ни тропы, коршун в небе стынет.
Как ни выправи стопы — нет тропы в помине.
Волчий зык да птичий крик, то овраг, то яма…
Говорю: «…Иди, старик, все дороги — прямо».
И побрел старик слепой. Вижу — влево тянет,
Захлестнет стопу стопой — господа помянет.
Посох — что твоя слега — вязнет в диких травах.
А запнется, и нога тело тянет вправо.
Восемь бед — один ответ. Я его обидел.
Только впрямь дороги нет! Я сказал — что видел!
Нет тропы, дороги нет, рыскает эпоха,
Будто чует чей-то след, только чует плохо.
Как ни выправит стопы — то овраг, то яма.
А в нехоженой степи все дороги — прямо.