Разумный мир, не светопреставленье!
Гул вьюг. Декабрь. Светящийся рожок.
Котел рычит, вздуваемый давленьем,
И рвется кран, запечатлев ожог.
Но поезду поспеть по расписанью!
Платформу набок, сдунуло столбы.
И вот несет в косое завыванье
Ночей и вьюг военный храп трубы.
Потом еще. Шершаво. Жестко. Грубо.
Ударило. И вырвал паровоз.
Заголосило. Крыши. Люди. Трубы.
Сырой и серый пляшущий мороз.
Две тыщи дней под белой шапкой пара я
Жар ада из раскрытого жерла.
Меняют машинистов, кочегаров,
Упавших в обмороке у котла.
Как стонут рельсы от чугунной бури!
Обрушиваясь на складни дров,
Мрак заступает путь, нещадно хмурясь,
Но он не в силах задержать ядро.
Прицел был верен и сосредоточен.
Что обмороки машинистов! Уж
Мы обгоняем время, мы от ночи
Уходим, – племя мужественных душ.
Бор рушится, заламывая ветви;
Мгла кружится и поднимает зык;
Одетый в хлопья, вековечный ветер
Показывает за окном язык.
Он дразнит нас, беснующийся, косный.
Здесь сон давным-давно сошел с ума.
Здесь пращур, прячась, отступает в сосны.
Здесь топки жаром брызжут на дома.
Мы зорко верим вдохновенью формул:
Пусть разум жизни задает урок.
Ура! Столетья потеряли тормоз.
Сто лет, как пять, – и мы доедем в срок!
6 июля 1931 Ока
Я осенью болею, а ты не спишь, мой друг!
Мой ласковый, дай руку, мы вступим в объясненье
С той памятью, где кружит зеленый, звонкий круг,
Лес отроческих лет, полуприкрывшись тенью.
Мы эту тень развеем и копоть оботрем.
Давай начнем сначала! Ну, вместе! Восемнадцать!
Ты помнишь этот год? Как музыкальный гром,
Он в комнату вошел и приказал меняться...
Сквозняк ломает рамы. Он – синий, ледяной!
Навылет сквозь квартиру, выдавливая двери!
Навылет сквозь сознанье, – а ты, мой друг, со мной!
Привычки отживают, и мне не жаль потери!
Восторг? Слепое пенье? Случайный обертон?
Мальчишество, быть может? Но возраст умирает.
Шинели и бушлаты. Дымящийся перрон.
Слепит морозным солнцем. А я дружу с мирами.
Ночь. С легким саквояжем стою на холоду.
Столбы фонарных светов. Обмерзшая площадка.
И вдруг состав вскипает свистками на ходу
И в ночь меня выносит, рыча, из беспорядка.
И режет мир, и ломит, и прется напрямик
Сквозь белые вагоны тифозного состава
Тута, туда, в ночное, где не читают книг,
Где широко без края, где завалило травы.
И круглый шум колесный. И свет. И стоны рек,
Когда их дружно давят гудящими мостами.
Прощай! Прощай! В последний! Разгон в 20-й век,
Где ночь вздыхает жизнью над мчащими кустами.
Август 1931 Ока
Московская площадь, как котел,
где варят людей и звезды.
И небо синеет. И дождь прошел.
И медом закапан воздух.
Я вынесу свой двадцатый век
на площадь и здесь узнаю,
зачем бородатый человек
с поспешкой бежит к трамваю?
Зачем этой девушке двадцать лет,
и вся она пахнет садом,
где мокрый огонь зеленых планет
мешается с виноградом?
На дранках растянутый виноград
у яблони в желтых ядрах.
А море шумит и входит в сад,
плеща, грохоча эскадрой…
Зачем этот мальчик из-за угла,
хоть галстух его развязан,
бежит к переулку, где пухнет мгла,
кудрявый и синеглазый?
Он весь еще дачный, он летний весь:
в глазах – футбол и речушка…
А ты про какую-такую весть
пришла разузнать, старушка?
Вся черная, с зонтиком и горбом,
принюхиваясь к прохожим,
ты яблонь встряхиваешь рукавом
и стелешь в сенцах рогожи.
И в кадочке пахнет дубовый лист;
а низкий балкон сгнивает;
а в серой курточке телеграфист
балкона не открывает.
А кто это рыжий – на сворке пес, –
охотничьи замашки,
на остановке к столбу прирос
в крылатой непромокашке?
Червонный овин. В облаках кусты.
Развесился пруд на грушах.
И в черную яму летят листы,
а в поросль спешат крякуши.
И ветер полотнищами полей
играет, как парусами.
И мчатся радуги селезней
над рыжими усами…
А площадь кипит. И со всех сторон
та площадь под фонарями
вздувает людской неугомон
и мечет нетопырями
сгоревшую черную листву
бульваров. И отступает
туда, к огородам, на ботву
ночь, мокрая и тупая.
И кружится площадь:
В поход!
В поход!
И звезды, как рой пчелиный.
И годы, как гуси, над головой
полощутся крыльями, мчат вперед.
А время стекает над Москвой
и празднует именины.
Медвежьим басом гремит этаж:
– Ведь это – Двадцатый Век!
Ему отзывается гараж:
– Да, это – Двадцатый Век!
Совиным голосом, как в лесу,
сирена стонет, летя:
– Я тоже Двадцатый Век несу!
Трамвай дребезжит:
– И я!
И вот мы заслушались и стоим
в кружащемся колесе:
и рыжий охотник, – собака с ним, –
и девушка, и все.
Мы вспомнили всё, что нам давно
твердили, и вот летим
сквозь голубеющее полотно
в глубокий счастливый дым.
1932