«Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской поэзии
«Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской поэзии читать книгу онлайн
Это не история русской поэзии за три века её существования, а аналитические очерки, посвящённые различным аспектам стихотворства — мотивам и образам, поэтическому слову и стихотворным размерам (тема осени, образы Золушки и ласточки, качелей и новогодней ёлки; сравнительный анализ поэтических текстов).
Данная книга, собранная из статей и эссе, публиковавшихся в разных изданиях (российских, израильских, американских, казахстанских) в течение тридцати лет, является своего рода продолжением двух предыдущих сборников «Анализ поэзии и поэзия анализа» (Алматы, 1997) и «От слова — к мысли и чувству» (Алматы, 2008). Она предназначена как для преподавателей и студентов — филологов, так и для вдумчивых читателей — любителей поэзии.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В русской литературе середины XIX в. наметилось два направления — «чистое искусство» и гражданское. В первом «гармонии стиха божественные тайны» — это «венец познанья, над злом и страстью торжество» (А. Майков); поэзия «на бунтующее море льёт примирительный елей» (Ф. Тютчев); «появиться рад мой стих, где кругом цветы и краски» (А. Фет); «поэт, державший стяг во имя красоты» (А.К. Толстой). Эти поэты редко высказывались о своих сочинениях, предпочитая рассуждать о закономерностях поэтической речи или используя обобщённое «мы»: «Возвышенная речь достойной хочет брони; / Богиня строгая — ей нужен пьедестал» (Майков); «Мысль изречённая есть ложь», «Нам не дано предугадать, / Как слово наше отзовётся» (Ф. Тютчев); «Как беден наш язык!», «Дать жизни вздох, дать сладость тайным мукам» (А. Фет). А вот вопрос о долговечности художественного слова они решали по-разному. Тютчев был настроен скептически, полагая, что хотя поэт «всесилен, как стихия», но не властен ни над собой, ни над временем, и «рука забвения» свершит свой «корректурный труд» (у Державина «время всё поглотит»). Фет же верил, что увядший, иссохший листок «золотом вечным горит в песнопенье».
Писатели гражданского направления проповедовали идеи служения обществу («любовь враждебным словом отрицанья» — Некрасов), обличали толпу, её пороки и заблужденья; противопоставляли «миролюбивую музу» — «карающей», «поэта незлобивого» — «озлобленному» с его грозным и пророческим стихом (Полонский); прославляли бунтарский дух и «грозящее слово» (Огарев), «утешителя гонимых» и борца за права человека, чья «песнь сильна, как божий меч, как гром небесный» (Плещеев). Вослед Рылееву с его девизом «Я не поэт, а гражданин» они провозглашали первенство общественного долга над культом красоты: «Поэтом можешь ты не быть, / но гражданином быть обязан».
Наиболее часто, настойчиво и подробно писал о своем творчестве Некрасов, повторяя и варьируя однотипные высказывания. Его Муза — «печальная спутница печальных бедняков», плачущая и скорбящая, угрюмая и несчастная, «плод жизни несчастливой», «муза мести и печали», «сестра народа и моя», «бледная, в крови, кнутом иссечённая», «под кнутом без звука умерла». Его стих — суровый, неуклюжий, унылый.
В некрасовской поэзии присутствуют и недовольство собой за «неверные звуки лиры», и жалобы на равнодушие народа («не внемлет он — и не даёт ответа» — ср. с пушкинским «Эхо») и на обстоятельства: «Мне борьба мешала быть поэтом, / Песни мне мешали быть бойцом» (1876).
Печальные звуки некрасовской лиры отзывались в творчестве его соратников и современников — «скорбный стих», «души изнывшей крик» (А. Апухтин); «всю скорбь я в звуках изливал» (И. Никитин); «грустные песни мои, как осенние дни», «то рыданье души» (И. Суриков); как и некрасовские негативные оценки своих произведений — «дидактические стихи», «мой стих вычурен и скучен», «рифм плохое сочетанье» (Н. Огарев).
В своей итоговой «Элегии» (1874) Некрасов создал вариацию на тему пушкинского «Памятника» («Я памятник воздвиг себе нерукотворный») — в том же метрическом ключе (александрийский стих), но в отличие и от Державина, и от Пушкина не перечислял своих заслуг, а усомнился, что будет долго «любезен» народу: «Быть может, я умру, неведомый ему, / Но я ему служил, и сердцем я спокоен…». Другой пушкинский мотив находим у Апухтина — о внуках, которые «в добрый час» сменят предков и вспомнят о них. В апухтинском стихотворении «Два поэта» (1854) «могучий стих» талантливого деда внук почтит «холодной похвалой». Но это все же утешительнее, чем «презрительный стих» потомка, которым он оскорбит предшествующее поколение в лермонтовской «Думе».
Поэты конца XIX в. во многом повторяли темы и мотивы предшественников: одни твердили об общественном благе, другие воспевали красоту, третьи сетовали на свою судьбу — «Не до песен, поэт, не до нежных певцов! / Ныне нужно отважных и грубых бойцов» (Н. Минский); «Названье мне дано поэта-гражданина, / Я сделал всё, что мог, я больше не могу» (А. Жемчужников); «То край певцов, возвышенных, как боги, / То мир чудес, любви и красоты» (К. Фофанов); «О муза, не зови и взором не ласкай, / В чертог сияющий из мрака ночи черной» (А. Голенищев-Кутузов); «Поэзия теперь — поэзия скорбей, борьбы, и мысли, и свободы» (С. Надсон).
А Случевский, размышляя о современной поэзии, отрицал, что «наш стих утратил музыку и крепость, совсем беспомощно затих». Пусть «злые годы», бури и страданья, «все извращенья красоты» смогли исказить и обезобразить «красивый стих», но придёт «новый властитель дум», и раздадутся новые звуки («Быть ли песне?»). Если Лермонтов печалился, что поэт утратил своё назначенье, благородство мыслей и дар пророчества, то Случевский сожалел об утрате прекрасного, но не соглашался с мнением, что поэзия стала ненужной и нелепой — дескать, её нельзя ни съесть, ни надеть на себя, и потому нечего, мол, морочить людям голову, смущать и тревожить их. Однако проходят столетия, а «Слово о полку Игореве» по-прежнему живёт и волнует нас.
Из стихотворцев этого периода только Надсон унаследовал частые некрасовские обращения к Музе и собственным стихам. В ранних опытах он мечтал получить от нее «огненное слово», чтобы клеймить «позор и злобу», чтобы бороться с тьмой и развернуть «знамя света». Но не дано ему такого слова, и нет у него « сильного голоса» — «Я раб, а не пророк» («Слово», 1879). И юноша, сам больной чахоткой, не раз называл больным и свой стих: «И снова желчь и раздраженье / Звучат в стихе больном», «бесплоден стих мой, бледный и больной». Но далеко не все надсоновские стихи бледные и бессильные. Вспомним, например, такое его изречение — «Нет на свете мук сильнее муки слова» или такие строки:
Если Некрасов определял свой стих как «суровый, неуклюжий», то Надсон — как «огрубелый», не привыкший «лелеять слух»; песни мрачные, звуки жгучие, в них «стон и вопль», горечь и «тяжкая мука»: «И горько плачу я — и диссонанс мученья / Врывается в гармонию стиха», «сладкозвучным стихом никогда не играл я от скуки». А фетовская жалоба на бедность нашего языка превращается у Надсона в резкое недовольство и неприятие — «Холоден и жалок нищий наш язык!» Некрасовская Муза была «печальной спутницей печальных бедняков», а у Надсона она страдает вместе с ним, переносит, как и он, зависть и злобу, «слёзы горя», борьбу и лишения («Муза», 1883). Если Некрасов перед смертью прощался со своей Музой («О Муза, наша песня спета», «О Муза! Я у двери гроба»), то Надсон хоронил свою:
Через 100 лет поэт Б. Чичибабин посвятит рано умершему певцу такие проникновенные строки: «в двадцать лет своих стал самым нужным певцом у России, / вся Россия в слезах провожала в могилу его. …а что дар не дозрел — так ведь было ж всего двадцать пять» («За Надсона»).