«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели
«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели читать книгу онлайн
«Диалог с Чацким» — так назван один из очерков в сборнике. Здесь точно найден лейтмотив всей книги. Грани темы разнообразны. Иногда интереснее самый ранний этап — в многолетнем и непростом диалоге с читающей Россией создавались и «Мертвые души», и «Былое и думы». А отголоски образа «Бедной Лизы» прослежены почти через два века, во всех Лизаветах русской, а отчасти и советской литературы. Звучит многоголосый хор откликов на «Кому на Руси жить хорошо». Неисчислимы и противоречивы отражения «Пиковой дамы» в русской культуре. Отмечены вехи более чем столетней истории «Войны и мира». А порой наиболее интересен диалог сегодняшний— новая, неожиданная трактовка «Героя нашего времени», современное прочтение «Братьев Карамазовых» показывают всю неисчерпаемость великих шедевров русской литературы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
"Страшно было жить вблизи того, кто презревал все границы, в которые природе угодно было заключить отдельного индивидуума". И еще: "Общаться с Лафатером было жутковато: устанавливая физиогномическим путем свойства нашего характера, он становился истинным властителем наших мыслей, без труда разгадывая их в ходе беседы".
Но по какому бы из возможных каналов ни приходили к Лермонтову сведения о Лафатере, то, что уже в Москве, в пору написания романтических драм, он относился к швейцарскому чудознаю как профессионал, сомнению не подлежит. Метод Лафатера (лицо — зеркальное отражение душевного устройства, и, чтобы читать сердце, надо научиться читать лицо) обещал кратчайший путь к загадкам человеческой души, соблазняя простотой и универсальностью.
Не изменил Лермонтов Лафатеру и в период создания "Княгини Лиговской". И здесь портретная характеристика главного героя выполнена с учетом лафатеровских правил, причем открыто, со ссылкой на "учебник": "Лицо его, смуглое, неправильное, но полное выразительности, было бы любопытно для Лафатера и его последователей: они прочли бы на нем глубокие следы прошедшего и чудные обещания будущности…"
А в 1841–м, уезжая, после недолгого отпуска, на Кавказ, Михаил Юрьевич сообщает А. Бибикову, что покупает "для общего нашего обихода Лафатера и Галя". Какое из изданий Лафатера купил или собирался купить Лермонтов, неизвестно, но, вероятнее всего, это был парижский десятитомник 1820 года — такой же самый, что в августе 1836–го (в долг, как и два фунта предсмертной морошки) приобрел Александр Сергеевич Пушкин. Только это издание, дополненное мнениями и исследованиями последователей Лафатера, включая крайне интересовавшего Лермонтова френолога Галля, одно и годилось для серьезной работы. Стоил десятитомник необычайно дорого—120 рублей: одна седьмая часть месячного пансиона, который с великим трудом наскребала для обожаемого внука Елизавета Арсеньева ("…до смерти мне грустно, что ты нуждаешься в деньгах, я к тебе буду посылать всякие три месяца по две тысячи по пятьсот рублей, а всякий месяц хуже слишком по малу"). Для Пушкина это и вовсе безумный расход. Б. Л. Модзалевский, опубликовавший счет за Лафатера, удивлен: столь дорогое и столь бесполезное приобретение? Нынешние исследователи [183] так уже не считают, справедливо полагая, что причин для покупки роскошного издания у Пушкина было несколько: работа над Радищевым, интерес к теме Христа (Лафатер — автор пятитомного романа о Понтии Пилате), уговоры А. Тургенева, всерьез относившегося к трудам знаменитого швейцарца, и т. д. Не опровергая всех этих предположений, осмелюсь, в дополнение к ним, высказать и еще одно: а не имели ли и вдруг изменившееся отношение Пушкина к Лафатеру, и обострение давнего лермонтовского любопытства к нему один и тот же источник — профессиональный интерес к Бальзаку? Ведь в середине 1830–х автор "Шагреневой кожи", художнически освоивший "прекрасные разыскания" Лафатера и "его продолжателя" Галля, был необычайно популярен в России. В 1839 году Степан Шевырев, тот самый, что менее чем через два года откажет "Герою нашего времени" в художественности на том основании, что в характере Печорина нет ничего национального, приехав в Париж, затратил множество усилий, дабы отыскать в этом "вавилоне" Бальзака и сообщить властителю русских читающих душ, что он самый почитаемый в России романист и по причине всеобщности французского языка почти национален.
Развороченное революционными потрясениями французское общежитие, не ожидая, пока общий всем быт установится и определится, ускоренными темпами, на ходу, формировало новое художественное сознание, способное если не осмыслить, то хотя бы отразить, зафиксировать для будущего осмысления пеструю вседневность. И тут‑то Франция опять вспомнила о лафатеровской физиогномистике, о предложенном им способе— "в краткий миг", без долгого предварительного изучения — по одним лишь чертам лица, по одной лишь поверхности предмета угадать его суть. Оглядываясь на Лафатера, создает Домье свои замечательные "маски характеров". По Лафатерову определителю лиц и свойств заполняет Бальзак бездонную емкость "Человеческой комедии", каждая сцена которой — по меткой характеристике того же С. Шевырева — "листок из вседневной нашей жизни", "род литературного дагерротипа, в котором всякая подробность отмечена ярко и для которого камер–обскурою служит психологическое познание нравов французских и сердца человеческого". На нынешний вкус, бальзаковские "маски характеров" обременительно подробны; тщательность, с какой здесь описывается форма, допустим, уха или ноздрей, нынче представляется бессмысленной — подобной "узору надписи надгробной на непонятном языке". Для первых же читателей Бальзака этот язык был живым и увлекательным, он призывал к сотворчеству, к совместному разгадыванию психологического кроссворда, к "размену чувств и мыслей".
Считается, что в Предисловии к "Журналу Печорина" (1840) ("История души человеческой… едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа") Лермонтов предвосхитил аналогичную мысль Бальзака в Предисловии к "Человеческой комедии": "Я придаю… событиям личной жизни, их причинам и побудительным началам столько же значения, сколько до сих пор придавали историки событиям общественной жизни народов".
На мой взгляд, зависимость тут более сложная. Да, Предисловие к "Человеческой комедии" опубликовано лишь в 1842–м, однако уже в 1834–м и еще раз в 1835–м были изданы сначала "Философские этюды", а затем "Этюды о нравах". Автором введения в обоих изданиях был Ф. Давен, разъяснивший и основные положения творческой концепции Бальзака, и общий план "Комедии" [184]. Нет никаких сомнений, что Лермонтов внимательнейшим образом все это читал. В тексте "Княгини Лиговской" мы находим почти кальку из "Покинутой женщины", причем скалькированы не только содержание фразы, но и ее, так сказать, интонационная походка. Бальзак: "Виконтесса де Босеан была блондинкой с темными глазами и ослепительно белой кожей, какая бывает только у блондинок". Лермонтов: "Княгиня Вера Дмитревна была… блондинка с черными глазами, что придавало лицу ее какую‑то оригинальную прелесть…"
Учитывая все выше сказанное, реалистичнее предположить, что почти совпадение (и мысли, и формулировки)— результат не столько предвосхищения, сколько сознательно принятого решения: следовать методу, суть которого Лермонтов, благодаря "большой проницательной силе", схватил на лету, по намекам критика, еще до того, как он был четко сформулирован его "изобретателем"; бальзаковский подход "к событиям личной жизни" соответствовал собственным представлениям Лермонтова о назначении современной прозы.
А теперь обратимся к тексту "Героя нашего времени", к портрету Григория Александровича Печорина, точнее, к портретам, ибо их в романе два. Первый снят на скорую руку Максимом Максимычем. Рисовальщик штабс–капитан никакой, психолог аховый, однако запомним и этот любительский набросок:
"…молодой человек лет двадцати пяти….Такой тоненький, беленький… мундир… такой новенький".
На втором портрете Печорину пятью годами больше, и сделан этот портрет профессиональным наблюдателем. Практически это единственный взгляд на героя, который может быть идентифицирован с авторским. Все остальные суждения — субъективны, то есть искажены: пристрастием (Вера и Мери), обстоятельствами (Вернер), , опытом предшествующей жизни (Бэла), соперничеством (Грушницкий). Что же касается высказываний самого Григория Александровича, то никаких гарантий, что они соответствуют истине, у нас нет. Да, автор Журнала вроде бы привык "признаваться себе во всем", и дневник как будто ведется без тщеславного желания удивить или возбудить участие, тем не менее и тут неизбежно искажение, и Лермонтов это учитывает. Вот что говорится по данному поводу в неоконченной повести "Я хочу рассказать вам": "Во всяком сердце, во всякой жизни пробежало чувство, промелькнуло событие, которых никто никому не откроет, и они‑то самые важные и есть, они‑то обыкновенно дают тайное направление чувствам и поступкам". Никто и никому? А может, и самому себе? Ибо, как признается Печорин в "Фаталисте", "кто знает наверное, убежден он в чем или нет?., и как часто мы принимаем за убеждение обман чувств или промах рассудка!..".