Классическая русская литература в свете Христовой правды
Классическая русская литература в свете Христовой правды читать книгу онлайн
С чего мы начинаем? Первый вопрос, который нам надлежит исследовать — это питательная среда, из которой как раз произрастает этот цвет, — то благоуханный, то ядовитый, — называемый русской литературой. До этого, конечно, была большая литература русская, но она была, в основном, прицерковная.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В своем ответе на постановление Синода, который можно назвать апологией, Толстой писал следующее. В начале кратко обрисовал свое христианство без Христа и закончил так: “И вот по мере того, как я исповедую это христианство, я спокойно и радостно живу и спокойно и радостно приближаюсь к смерти”.
Толстой солгал и, притом, дважды. В первом случае он солгал, как вообще лгут мужики в том смысле, что он ужасно боялся смерти, но именно мужикам-то признаваться в этом не принято. Толстой всё время лечился, всё время приглашал к себе целый синклит медицинских светил, то есть он совершенно не боялся за других и, в том числе, за самых близких. Когда надо было делать операцию Софье Андреевне, то Толстой был категорически против и не потому, что она может скончаться под ножом, а потому, что “зачем же она тогда страдала? Ей же так полезно пострадать”. Поэтому, если операция пройдёт удачно, то всё страдание пойдёт на смарку.
Но, это только для других, а для себя не так. Боязнь смерти – дело обыкновенное, которое просто принято скрывать, а вот было у него другое тайное дело, в котором он признался только бумаге и только в 85 году, слегка его завуалировав, назвавши “Записки сумасшедшего”. И дело это – не Гоголевское, а дело это прямо о нём.
“Очень страшно, как-то жизнь и смерть сливались в одно, что-то раздирало мою душу на части и не могло разорвать. Ещё раз попытался заснуть, всё тот же ужас – красный, белый, квадратный. Рвется что-то, а не разрывается. Мучительно и мучительно, сухо и злобно никак я доброты в себе не чувствовал, а только ровную спокойную злобу на себя и на то, что меня сделало”.
Злоба даже не на Того, Кто меня сотворил, а то, что меня сделало. Вот этот квадратный ужас его посещал и не раз и не два. Толстой в это время вступал в определённую духовную область [121] и, тем более, она стала ему близка, когда молитвы Церкви были отъяты – это область ада, но ещё на земле.
Когда мы говорили о Достоевском, то совершенно сознательно говорили о схождении во ад, а здесь как бы ад к Толстому приходит.
В духоведении существует понятие обстессии. Пастессия – беснование. Это, строго говоря, подпадение под власть инфернальных сил и первое свойство этого состояния это то, что воля уничтожена. Такое состояние известно не только из Священного, но и из светского писания и, особенно, у Блока.
Вот это блоковское “По улицам метель метёт, свивается, шатается”:
По улицам метель метёт, свивается, шатается
Мне кто-то руку подаёт и кто-то улыбается
…………………………………..
И шепчет он, не отогнать
И воля уничтожена
Пойми, уменьем умирать
Душа облагорожена.
Пойми, пойми ты одинок
Как сладки тайны холода.
Пойди, войди в холодный ток,
Где всё навеки молодо.
Обстессия – это, так сказать, слабое беснование. При обстессии сохраняется рефлектирующий разум, то есть человек остаётся свободен к самоанализу и, главное, человек сохраняет за собой способность нравственной оценки. То есть, если сравнить с языком православной аскетики, то это практически тоже самое, что и приражение (после приражения идёт пленение).
Вот такие приражения Толстой испытывал постоянно. Иногда они разрешались совершенно в какое-то не объяснимое поведение, беспричинное бешенство и, причём, при потере всякого присутствия. (Как Толстой пишет, что однажды зарычал на Соню за то, что она не ушла от меня).
Кроме всего прочего, после отлучения перед Толстым встают многие не разрешимые вопросы, которые до этого были как-то затушеваны. А именно, вопрос покаяния. Покаяние для Толстого было не доступно и не только потому что он был отлучён, но и по многим другим его свойствам характера и духа. В то же время он терзался неким, как пишет Иоанн Шаховской, “ненасытным самобичеванием” и Толстой считал это признаком душевного благородства.
По этой части Лев Толстой кое что вложил в своего Позднышева в “Крейцеровой сонате”. Позднышев тоже ревёт, воет, но боится вопросов – соседи по вагону его не спрашиваю о том, сколько он заплатил адвокату, который его защищал и почему Вы не на каторге за убийство жены.
Ненасытное самобичевание перед миром и перед самим собой не спасало и не освобождало от тяжести греха. От греха освободить может только Господь.
Самобичевание только усугубляет грех, так как обнажает, но не очищает.
Уход и конец Толстого не только не был понят, но был даже раскрашен разными разноцветными кричащими красками. Бунин довольно правдиво обрисовал картину этого ухода, но комментарий Бунина – “Совершенный, о монахи, не живёт в довольствии; совершенный, о монахи, есть святой высочайший Будда. Отверзите уши ваши – освобождение от смертного найдено” (как бы найден ключ от души Толстого). В этом “высочайшем Будде” не только не был ключ найден, но был именно заброшен.
В мире существует ложная вне христианская аскетика, в которой признаком твоего совершенства восхождения и прочего есть твоя неудовлетворённость, твои метания, твоё движение – словом, твоя не успокоенность. (До Христа в эти вещи ещё можно было играть, но после Христа в эти вещи играть стыдно, потому что Сам Господь указывает, что и бесы не находят покоя).
Вспомним притчу о выметенной горнице (Лк.11.24-26).
24Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и, не находя, говорит: возвращусь в дом мой, откуда вышел;
25и, придя, находит его выметенным и убранным;
26тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и, войдя, живут там, - и бывает для человека того последнее хуже первого.
Бесы тоже неуспокоенные и пребывают в вечном движении. С другой стороны, Бунин не даром пишет “совершенный, о монахи”. Монашеское бесстрастие лучше всего идентифицировал позднее Софроний Сахаров – “это есть бесстрашный покой”.
Бесстрашный покой, который не только не реагирует на оскорбления и раздражения, или страхи от вне, но это есть скала веры, надежды и любви, на которой подвижник благочестия утверждается, тогда, конечно, любой бес обломает об него когти.
Толстой предъявляет свои претензии к вере и самое ненавистное для него – это обожествление Христа и молитва Ему, то, что он считает кощунством (Христианство без Христа).
Толстой, как сам и писал, признавал некоторые слова Иисуса Христа, но потому и поправляет их, что, конечно, эти все учители человечества Христос, Будда, Конфуций (они для него в одном ряду) жили давно и много чего наошибались и поэтому он и должен их поправлять.
Христианами стали называть себя члены Антиохийской Церкви и нельзя быть христианином в том же смысле, что и быть толстовцем, например.
Крах всей жизненной позиции Толстого привели к его бегству из Ясной Поляны. Уход из Ясной Поляны Льва Николаевича не был свободным и, тем более, царственным; не был прощанием; не был каким-то возвещением; не был оставлением, что ли, разрывом, разлукой – это было воровское удирание. В бреду в Астахове Толстой всё твердил – “Удрать, удрать”. Толстой удрал и поехал в никуда, так как в Оптину и Шамордино только заехал, а так он ехал в неизвестном направлении.
В “Бесах” у Достоевского в последней части Степан Трофимович ушел пешком искать Россию, но в тоже время спрашивал по-французски ……la Russi (а есть ли та Россия).
Здесь ещё хуже, так как тот хоть пошел с мечтой, а Лев Толстой бежит в никуда и даже без иллюзий. Это и было его страшное наказание и, притом, он был поражен огнём с неба, то есть внутренней логикой своих действий и последствий к которым эти действия неотвратимо привели.
В 1938 году, анализируя проблему Толстого, Иоанн Шаховской впервые задал себе вопрос – А куда бы он пошел? И сделал вывод, что в мире не было места для него [122].