Статус документа: Окончательная бумажка или отчужденное свидетельство?
Статус документа: Окончательная бумажка или отчужденное свидетельство? читать книгу онлайн
Тема сборника лишь отчасти пересекается с традиционными объектами документоведения и архивоведения. Вводя неологизм «документность», по аналогии с термином Романа Якобсона «литературность», авторы — известные социологи, антропологи, историки, политологи, культурологи, философы, филологи — задаются вопросами о месте документа в современной культуре, о социальных конвенциях, стоящих за понятием «документ», и смыслах, вкладываемых в это понятие. Способы постановки подобных вопросов соединяют теоретическую рефлексию и анализ актуальных, в первую очередь российских, практик. В книге рассматриваются самые различные ситуации, в которых статус документа признается высоким или, напротив, подвергается сомнению, — речь идет о политической власти и бюрократических институтах, памяти о прошлом и исторической науке, визуальных медиа и литературных текстах.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
«Однажды
(уже после войны. — Е. Р.)
(немецкий офицер. — Е. Р.)
(другие люди из машины. — Е. Р.)
Л.T-ву мучает чувство вины и невозможность оправдаться перед упрекавшими ее людьми.
«А у меня и свидетелей-то нет. Мы не думали, что надо будет когда-то, мы думали, что все время надо будет бояться, я вот немецкий знаю, и тут анкеты все время были, знаешь ли немецкий язык, да я и писала, что я не знаю немецкий язык, не признавалась. Нам надо было, мы все разбежались. И вот вечно думаю сейчас. Вот учительница тогда рассердилась на меня, так сердито смотрела. Я же не могу рассказать всей деревне, что действительно получилось так, что мы как бы предали, сами всех подготавливали и сами уехали. Ведь как на это посмотреть, с какой стороны посмотреть, да. У себя-то остается чувство вины какое-то. Без вины виноватые мы оказались. Так не я одна, нас таких много-премного… И ты всю жизнь чувствуешь себя все равно несвободным, хоть это все равно все прошло, а все равно что-то давит мне такое, неудовлетворенности такое, что-то к тебе прилипло, и тебе никак, понимаете, не очиститься, никак. Вот это самое главное, самое главное никак никому не доказать, да и некому доказывать, а все равно у тебя свое».
Ей трудно оправдаться, так как рассказ содержит интимные моменты, не подлежащие публичному выражению, табуированные в дискурсе о войне, который если и допускал телесность, то только жертвенную, страдающую от лишений, истерзанную врагом. Кроме того, здесь проблематичен рассказ о человеке, чьи индивидуальные решения (спасти некоторых жителей поселка) не могут быть предъявлены на фоне коллективной трагедии расстрела ввиду нелегитимности, да и отсутствия альтернативного коллективного нарратива спасшихся. Поэтому Л. Т-ва прибегает к конструированию собственных версий и мифов (согласно которым комендант спасает тех, кто работал в его окружении, из благодарности).
Фрагментация рассказов, как мы видели на приведенных примерах, — нарративное следствие жизненных испытаний, опыта, идущего вразрез с социальной нормой (по меркам военного времени) и маркирующего индивида как «пособника врага», нарушенного чувства целостности, непрерывности биографии. Подобный опыт фрагментирует, разрывает как сознание этих людей, так и взаимосвязь между различными эпизодами жизненной истории. Целые этапы жизни тонут в непроговоренности. Вообще рассказу как способу повествования предпочитаются формы речи, позволяющие спрятать голос актора, субъекта действия, который самой ситуацией приобретения опыта превращается в объект принуждения. Границы субъектности утрачиваются, коль скоро опыт принудительной мобилизации и насилия приобретен в коллективных структурах и далее сопровождается отсутствием дискурсивных форм проговаривания и отчуждения.
При попытках выстроить жизненную историю происходит инверсия. Сначала рассказывается о начале войны, описывается само событие — принудительная трудовая мобилизация, затем — освобождение. Жизнь после войны в нарративном плане выглядит бессобытийной, хотя выжить в послевоенной деревне было ненамного легче, чем в немецком трудовом лагере. Рассказ о детстве и жизни до угона в Германию сопряжен с существенными сложностями — эти периоды трудно интегрировать в биографию, ибо весь последующий жизненный путь изломан. Если сформулировать гештальт этой ситуации, можно сказать, что конструкция жизни до войны больше не интегрируема в послевоенную, нет связующих линий. Другая предположительная причина невозможности полного рассказа о жизни — идеализация времени до травматического события и населяющих это время персонажей, а также искажение всех связанных с ним чувств, поступков, мыслей [348]. Идеализация счастливого времени или нежных, любящих родителей, братьев и сестер в принципе способна привести к стремлению вовсе избегать рассказов, которые могут разрушить идеализированный образ. Но в массиве полученных нами интервью идеализация предвоенного детства, особенно в крестьянской среде, оборачивается сюжетом о хорошо функционирующем домохозяйстве, достатке, труде на себя.
Из интервью с Н. Д-вой:
«Нас было шестеро детей, вот… Родители очень хорошие были, особенно папа и мама, вот… и вообще очень хорошие родители… Дом у нас очень хороший был. Пятистенка. Было девять у нас детей, трое умерли. Потому что некогда было ухаживать, детей же много было, дома надо было много делать. Делали все, все заставляли делать, стирать заставляли, все делали… В общем, детство мое, особенно, нельзя… И так вот вечером, что нам дадут родители, сделаем — значит, мы имеем право сходить настолько-то погулять, вот… А если не сделаем, значит, будем делать, пока не сделаем. Потому что надо тоже помочь родителям, вот».
Документ и компенсация
Вернемся к обстоятельствам проговаривания и публичного предъявления биографического опыта остарбайтеров — это, напомним, период 1990-х годов, время вступления наших респондентов в пенсионный возраст, постперестройки, смены или, по крайней мере, соприсутствия различных исторических дискурсов. Конвертация перенесенных респондентами тягот войны в денежные выплаты, будучи подкрепленной соответствующим официальным дискурсом, могла бы открыть перспективы нарративного преодоления пережитого опыта. Однако начавшийся было процесс его документации — от оформления личных документов, удостоверяющих факт принудительных работ в Германии, до выработки нормативных версий интерпретации прошлого, способных реабилитировать остарбайтеров в общественном мнении, — не получил полноценного развития. Как следует из собранных интервью, всё, по сути, и ограничилось выплатой компенсаций, если не считать выделения в публичном пространстве Пскова места для Общества малолетних узников концлагерей (sic!).
Разумеется, деньги, оказавшись мерилом вещей, не подлежащих измерению (утрата здоровья, материальные потери, моральные страдания, вина причинивших этот ущерб), «тем не менее предоставляют травмированному человеку возможность начать иную жизнь» [349]. Из интервью О. А-вой:
«Вот я на компенсацию купила телевизор, тумбочку вот эту, диван купила. Поменяла деньги и поехали с приятельницей в ГУМ. Телевизор купили в ГУМе, а потом на Нагорную, вот купила диван и тумбу. Мои чтобы деньги не пропали. Всё-таки, ну, ведь жили-то всегда экономно, скромно. Рассказывать стала, когда стало можно. А так — рот на замке. Лишнего не надо говорить было».
Из интервью с А. У-вой:
«Первый раз получила, так мы крышу обшили шифером. Вот мы расплатились, долг отдали. А другой раз тридцать тысяч — вот холодильник, карнизы вот купили, тюль купили, одежду кое-какую купили… Ну всё не такие серьёзные… Вот, надо краску, покрасить дом… Знаете, я хочу сказать, на уровне государства, Германии, им это не деньги, что… Они сломали наши судьбы. Они лишили нас крова после войны. Некоторые могли вернуться после войны, а мы вот не могли. Потому что нам некуда. Они нам все расколошматили. Ну. А морально? Это разве ж компенсация, да какая это компенсация, что мы пережили!.. Тогда это поймёшь, что это такое. А то, что кинули нам тридцать тысяч, да разве это деньги? Диван надо менять, старый. Вот мыться негде, баню бы надо, сруб покупать».