Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Миры и столкновенья Осипа Мандельштама читать книгу онлайн
Книга посвящена поэтике одного из крупнейших представителей Серебряного века — Осипа Мандельштама. Однако его творчество взято в широком разрезе — от И. Ф. Анненского до позднего Набокова (диахронически) и Хлебникова, Пастернака и Маяковского (синхронистически). Главный интерес составляют межъязыковые игры.
Книга рассчитана на самый разнообразный круг читателей, интересующихся русской поэзией начала XX века.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Шар и игла, Ball и Nadel, сливаются в неразгаданной тайне творца:
Набоков голоса не делит, а сливает, синтезируя новый опыт, обозначенный двумя именами — Пушкина и Толстого. Как говорил герой «Бани» Маяковского: «И Толстой, и Пушкин <…> — это всё хотя и в разное время, но союбилейщики, и вообще» (XI, 298). На языке символической геометрии стихотворения выраженные как Игла и Шар. Шар-толпа, безуховско-каратаевская округлость Толстого и острота Пушкина. Это две половинки нового символа. Пушкинско-толстовский синтез, их расцветающая рифма и позиционная уравненность в бытии — плод собственно набоковских исканий. Рассказ «Адмиралтейская игла» говорит на языке символов стихотворения «Толстой». Авторская интенция рассказа такова:
Точное указание на многоязычную природу такой поэтики дано во втором стихотворении «трилистника балаганного» Иннокентия Анненского — «Шарики детские». Стихотворение, безусловно, революционно по тематике (хотя по сути таково все творчество «классициста» Анненского). Первоначально название стихотворения было «Красные шары». Некий балагур торгует шарами, как он выражается, — «на шкалики», на водку то есть. Представление дает весь сословный срез российской государственности: от крестьянина до гербового орла. Для понимания торга он ставит странное условие — знание немецкого языка:
К сожалению, придется опустить всю прелестную игру текста, кроме основного — разносчик шаров настойчиво внушает публике, что шар (Schar) терпения чреват острием (Scharf), если перерезать нитку, то все множество взовьется в небо красным бунтом.
Мир как война с обоюдным участием Пушкина и Толстого увиден глазами молодого варвара-Маяковского в предвоенном, зимнем, начала 1914 года, стихотворении «Еще Петербург»:
Меньше, чем на Бога, Маяковский, конечно, не замахивался. «Какую-то дрянь», которая смотрит то ли с неба, то ли «с крыш» (в первой публикации), мы и воспринимаем как богохульство. Но Маяковский борется еще с двумя божествами, литературными — с названным Толстым и неназванным каннибалом Ганнибалом-Пушкиным. Именно так описан Пушкин и в хлебниковском «Одиноком лицедее».
Тихий, незаметный Хлебников самовластно присваивает себе неизменность мерцания Полярной звезды, звание пера руки «ее светлости», нагой иглы, обшивающей голь. Он пишет:
Голый король-дитя, сам указующий перстом на себя и одновременно — вдаль и ввысь. На чем настаивает Хлебников? Поэт — шпиц на куполе, репер на вершине горы. Он может быть голым и нищим, он может падать и затем опять взбираться на небосклон наречий, достигая кормчей звезды Севера. Земля — шар, поэт — кий. Это мужеское начало поэзии — здесь язык колокола, рука с пером. Стихотворение категорически настаивает на том, чем не должен быть поэт. А должен он голодным и голым нести хлебную плоть своего имени, песни — как лекарства, смех — как единственную свободу. Сам поэт предстает не надуваемым и сдуваемым масленичным шариком-чертиком, не кормом на палубе, даже не маяком на корме, а колокольным звоном («за полблином целый блин») этой Масленицы. Стихотворение относится к 1922 году, когда свобода уже утрачена, но поэт и из этой братской могилы восстает нищим Лазарем, воскресает Спасителем, чтобы звонить колоколом и нести «проливами песни» освобождение от «толпящегося писка» (Шершеневич).
В финале «Дара» Набоков разворачивает ситуацию поэтического противостояния в антогонизм политический, где власть (и большевистская, и самодержавная) — огромный, все больше и больше раздуваемый шар. Вождь, Ленин, поющий гимн власти — «самолюбивый неудачник» с «маленьким ярмарочным писком грошевой истины»:
«Вдруг он представил себе казенные фестивали в России, долгополых солдат, культ скул, исполинский плакат с орущим общим местом в пиджачке и кепке, и среди грома глупости, литавров скуки, рабьих великолепий — маленький ярмарочный писк грошевой истины. Вот оно, вечное, все более чудовищное в своем радушии, повторение Ходынки, с гостинцами — во какими (гораздо большими сперва предлагавшихся) и прекрасно организованным увозом трупов… А в общем — пускай. Все пройдет и забудется, — и опять через двести лет самолюбивый неудачник отведет душу на мечтающих о довольстве простаках (если только не будет моего мира, где каждый сам по себе, и нет равенства, и нет властей, — впрочем, если не хотите, не надо, мне решительно все равно)».
Эта политическая манифестация, завершающаяся гимном аполитичности, построена по тому же принципу противостояния «шара» и «иглы». Набоковское равнодушие сродни мандельштамовскому «Мне все равно, когда и где существовать». Его, Набокова, мир — без власти и уравниловки, там человек свободен. Ярмарочный писк — писк сдувшегося большевистского шара.
В 1944 году в Америке Набоков опять возвращается к теме власти. Она вновь предстает распухшим шаром, причем в выражениях Набоков не стесняется, олицетворением власти служит разжиревшая задница Черчилля:
