Царица бедных. Рассказы
Царица бедных. Рассказы читать книгу онлайн
Сборник символических и фантастических рассказов Казимира Баранцевича.
Впервые был издан в 1904 г.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Лишенный всякого жизненного интереса на стране, извне, — весь интерес своего существования я сосредоточил на семье. Мне кажется с этого и начался мой недуг, постепенно, незаметно подтачивавший мои силы! Ведь должен же был я отдать дань молодости, должен был в свое время и веселиться, и перебеситься, словом, проделать все, что полагается начинающему жить молодому человеку, — а этого-то у меня и не было, и я очень рано взвалил ярмо на неокрепнувшие плечи.
Да, когда я вижу юношу в студенческом мундире, здорового, краснощекого, с усами в стрелку, прячущего нос в бобровый воротник шинели или беспечно распоряжающегося в котильоне, я благословляю судьбу этого юноши, так как знаю, что у него есть родители, люди обеспеченные, не нуждающиеся, что они оградили своего сына от всякой скверны жизни, и что поэтому ему легко будет жить, легко учиться, легко даже сделаться впоследствии профессором. И так оно почти и бывает в жизни!.. Но ужас охватывает мое сердце, когда я вижу бедняка-студента, тощего, зеленого, в летнем пальто бегающего с одного грошового урока на другой, питающегося в дешевой кухмистерской, живущего в пятирублевой конурке, рядом с какими-нибудь подозрительными лицами, проводящими дни за водкой и картами и только по ночам выходящими «на работу». Я не отрицаю, что «пробиться» может и такой юноша, на что это ему будет стоить! Ведь в настоящую-то жизнь, со всеми её так называемыми радостями, придется вступить ему калекой, и хорошо еще если только физическим, а если нравственный? Если в нем, таком еще молодом, разовьются скупость, алчность к деньгам, карьеризм, бессердечие? И это чаще всего бывает с теми, кто рано взвалит ярмо жизни на свои неокрепшие плечи!
Со мною почему-то этого не произошло. Может быть, потому и не произошло, что я не хотел «пробиваться» и лекциям и беготне по грошовым урокам предпочел сиденье в департаменте! Ведь я знаю отлично, что мои товарищи бедняки вовсе не затем слушают лекции, чтобы после самим двигать науку, — никто из них не в состоянии был подвинуть науку на дюйм, — а только затем, чтобы быть начальниками отделений в том же департаменте, в котором я обречен был, несмотря ни на какую выслугу лет, не высовываться дальше столоначальника.
Да, я это знал раньше и заранее осудил себя на такую участь. Принеся эту жертву домашнему очагу, я постарался заградить его так, что никакое постороннее вторжение было немыслимо. Школьные связи были порваны, а новых, служебных я не заводил. Я знал, что таким образом я теряю по службе, но потеря была так ничтожна, а наслаждение быть самостоятельным так велико, что о выборе не могло быть и речи. Я убежден, что в современном среднем и мелком чиновничестве подобных мне много! Это все такие, которых начальники, в особенности старики начальники аттестуют гордецами, много думающими о себе, а в сущности, для службы людьми малополезными… Да, так оно в действительности и есть. Не скажу, чтобы я особенно радел службе, но это потому, что самую службу я считал огромной, хорошо и очень давно налаженной машиной, а себя одним из её очень маленьких и очень невидных винтиков. Винтик никогда не мог повлиять на общий ход машины, как бы он ни старался, как бы он ни прыгал в том уголку, где был прилажен; машина, наконец, могла обойтись и без винтика, так как непосредственного отношения к ходу машины последний не имел, а существовал так… больше для видимости.
Я же существовал двадцатым и для двадцатого числа… В это число бесчисленное множество винтиков огромной чиновничьей машины за то, что эти «винтики» скрипели пером по восьми часов в сутки, ежедневно, получали столько, чтобы, при посредстве еще кредита, не умереть с голода до следующего двадцатого числа.
Я так это и понимал и всеми мерами обезопасил себя и семью от острой голодной смерти, — против хронической не было средств борьбы, и все мы были малокровны, все мы кашляли, хворали и три четверти года пичкали себя пилюлями и микстурами.
Найдя частные, вечерние занятия на 15 рублей в месяц, я заключил свой бюджет сорока рублями. Брат, будучи в четвертом классе, давал уроки, но его заработок уходил на плату в гимназию, книги и платье. С моим бюджетом можно было жить недурно… в семи верстах расстояния от службы. И мы наняли квартиру за десять рублей на окраине города, за Невской заставой. Целый день старушка мать копошилась в этой квартире одна, готовя нам обед, гладя и даже стирая для нас белье. К шести часам я приходил обедать; брать обедал раньше, после гимназии, и уходил на уроки. После обеда я принимался за частную свою работу и сидел часов до 11, 12. Истомленный, я ложился спать и утром вставал в 8 часов. Пять лет такой жизни сделали из меня то, что я походил на человека, только что вышедшего из больницы после перенесенной тяжкой болезни, Мне было всего 27 лет, а я походил на человека, приближающегося к сороковому году, и когда в каком-нибудь обществе обо мне говорили как о молодом человеке, то при этом иронически улыбались.
Мне кажется, что моя жена, моя Оля, полюбила меня из жалости. Ни одной женщине в мире не бывает так свойствен этот сорт любви, как русской. Впрочем, Оля и сама была «жалкая», к самом лучшем, конечно, в самом поэтическом смысле этого слова. Круглая сирота, она жила у дяди, нашего столоначальника, в качестве бедной родственницы, работала, конечно, как не работает ни одна наемная прислуга и вечно оставалась в загоне, в тени. Именно это-то самое, что мы оба находились «в тени», и сблизило нас.
Помню, как придя однажды к Мартынову (её дядя) не в урочный час (просто он послал меня из департамента за какими-то «делами»), я застал Ольгу в слезах. Она быстро поднесла платок к глазам и улыбнулась мине, но как! Как улыбается огорченный ребенок, как улыбается солнце в ненастье, выглянувшее из-за тучи; никогда не забуду этой чудной, по своей трогательной простоте, улыбки, — она решила мою судьбу…
— Ольга Михайловна! — спросил я: — вы плакали! Вас обидели, да?
— Нет! — отвечала она: — это так… Соринка попала в глаз…
— Я знаю, я все знаю! — заговорил, я, торопясь, — вам не зачем скрываться передо мною! Вам тяжело, невозможно тяжело жить у дяди?
Нет, нет, пожалуйста! — воскликнула она, бросая на меня просящий взгляд и как бы опасаясь, что я начну бранить старика: — дядя хороший человек, он очень хороший человек, но ему тоже тяжело, у него большая семья…
— Значит, вы ему в тягость?
Она молчала. Она стояла лицом к окну, и её тонкая, изящная, вся точно выточенная резцом художника фигура рельефно выделялась на фоне зимнего, светлого полудня.
Как может быть в тягость эта вечно трудящаяся, безответная, молчаливая девушка! Кому может быть в тягость эта тёмно-русая, милая головка, в которой столько дум, столько пытливых запросов, столько жадного интереса и искренней любви ко всему хорошему, честному и правдивому!
Эти вопросы быстро пробегали в моей голове, также быстро вызывая ответы и вызывая такие комбинации и соображения, о которых полчаса раньше я не мог составить себе даже приблизительного представления.
Но теперь все шло быстро и все должно было также быстро придти к концу.
— Ольга Михайловна! — воскликнул я, повинуясь какому-то неизведанному мною, необычайному подъему духа: — кончим с этим раз навсегда!.. Я давно вас знаю… я два года вас знаю и вижу все и понимаю… Я не знаю только ваших чувств, но если я вам непротивен, не совсем противен, то… согласитесь быть моей женой?
Она быстро взглянула на меня с выражением какого-то радостного испуга, потом обеими руками закрыла лицо.
Я подошел и тихонько, медленно отвел от лица руки. Крупные, крупные слезы катились по щекам, а глаза и все лицо улыбались, и это была та же трогательная по своей простоте улыбка огорченного ребенка.
— Да? — спросил я, пристально, с тревогой заглядывая ей в глаза.
Она ничего не ответила мне, но в глазах её я прочел ответ.
После этого я обнаружил настолько силы воли и самообладания, что вернулся в департамент, отдал то, зачем был послан, старику Мартынову, сел за свою работу и просидел до пяти часов, все исполнив, ничего не напутав, ничего не испортив. Боже мой, ведь с таким же самообладанием я ходил на службу, когда при смерти был мой ребенок, с таким же самообладанием я его похоронил на одном из сырых, петербургских кладбищ и вернулся домой и на другой день пошел в департамент! Результаты этого самообладания дают себя чувствовать задолго потом…