Случай на улице Капуцинов. Рассказы
Случай на улице Капуцинов. Рассказы читать книгу онлайн
В книгу включены все дошедшие до нас научно-фантастические произведения В. Позднякова, недолго публиковавшегося советского писателя-фантаста конца 1920-х годов. Рассказы Позднякова близки к западной фантастике и поражают своим тематическим разнообразием: здесь и предвидение мировой войны, и небывалое оружие, и неудавшийся палеоконтакт, и ученые-убийцы…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Кубок слегка расширялся кверху, и на своей тускло-серой металлической поверхности имел хитросплетенную монограмму «М. К.». Старик очень дорожил этим кубком, сам после питья тщательно вытирал его салфеткой, хранил в отдельном ящике буфета. На вопросы редких гостей, откуда у него этот кубок и из какого металла он сделан, старик отвечал кратко и таким тоном, что дальнейшие вопросы исключались:
— Отцовский… Металл — не знаю. Не химик…
Затем всплыл в памяти один эпизод…
Однажды, страшно возбужденный, вернулся дед откуда-то. Сбросил пальто, прошел в столовую и из необъятного заднего кармана сюртука вытащил кубок и швырнул его на стол.
— Ученая обезьяна!.. Дуралей, сопляк!.. — последовало еще несколько энергичных эпитетов, хлопнула дверь кабинета и старик скрылся за нею.
Вскоре после этого случая дед отдал Горю в пансион Ларинской, что на Васильевском острове, гимназии и уехал куда-то. Долго о нем не было никаких известий, но деньги на содержание мальчика аккуратно переводились в канцелярию гимназии.
Затем стали доходить известия о том, что он в Париже, видели его в Лондоне. Поплыли слухи о скандале, устроенном им директору Гринвичской обсерватории, когда дед будто бы назвал того ослом и идиотом, затем нагрянула война, революция — и дед на время забылся.
Георгий Сергеевич кончил гимназию, захватил хвост войны, побывал на фронте, был ранен и по выздоровлении поступил в университет.
Голодовка двадцатого года скомкала учение — пришлось заниматься всем тем, что кормит: разгрузкой товаров в порту, продажей барахла, огородами, даже мешочничеством. Была сделана робкая попытка написать рассказ — и выявилось незаурядное литературное дарование. Его вещи печатались охотно — Горя нашел самого себя и стал жить по-человечески.
Наконец, в 23 году исчезнувший дед прислал ему письмо, помеченное штемпелем «Пишпек». Оно не было пространно — дед сообщал, что вот уже два года, как он в Пишпеке, служит сторожем в каком-то учреждении, занимается садоводством. «Жить можно, но и умирать пора — ведь мне девятый десяток на исходе», — заканчивалось письмо.
А теперь эта телеграмма…
Однообразные пустыни после Оренбурга, станция Арысь, где приходится целый день ждать поезда на Пишпек, живописные скалы Фрунзенской ветки, где путь делает гигантские петли, а поезд расцепляется на две части, каждую из которых задыхающийся паровоз тянет, изнемогая, наверх и, наконец, долгожданная ст. Пишпек.
Сорок минут езды на арбакеше — и Георгий Сергеевич у крохотного глиняного, забеленного известью, домика на окраине города.
На стук отворяет замызганная девчонка лет двенадцати и испуганно смотрит на Георгия Сергеевича.
Потом, видимо, вспоминает что-то, широко улыбается и кричит в комнаты:
— Дщусю, до вас внук пршхав!..
И вот опять видит Георгий Сергеевич своего деда — он лежит, вернее, полусидит на кровати под одеялом.
— Ну, вот, и спасибо, что приехал… — слышит Косицын низкий бас, и огромные руки слабым движением тянутся к нему.
Дед изменился сильно. Волосы, теперь сплошь белые, поредели, рот запал — видно, не один зуб потерял старик за это время, глаза ушли глубоко под косматые брови.
И жестко было прикосновение к лицу щетины давно небритых бороды и усов.
— Умирать пора, Горя, — сказал старик. — Пожил, довольно. Слава тебе, господи, до девяносто трех лет дотянул, родителя своего на семь лет перещеголял…
И, помолчав, добавил:
— Вызвал я тебя, Горя, чтобы, во-первых, проститься — ведь ты единственный Косицын после меня остаешься, а во-вторых, рассказать перед смертью кое-что… А теперь пойди, отдохни с дороги, вон, в комнату рядом. Я тоже устал, взволновался, — поговорим завтра, авось доживу.
Утром старик встретил его так же приветливо, как и накануне.
— Ну, Горя, — сказал он, — можно начать мою историю. Слушай — и ничему не удивляйся… Впрочем, удивляться можешь, есть чему. Только, только… верь, — закончил он с какой-то просящей, жалобной улыбкой.
— Герой моей истории — вон, — продолжал он, указывая на стоящий у кровати стол.
Георгий Сергеевич только сейчас заметил на нем своего старого знакомого — большой, отливающий тускло-серым металлическим цветом кубок.
— Много выпито из этого кубка вина и горя. Вино пил мой отец, а горе — мы с ним вместе, — усмехнулся старик. — Но, слушай дальше, мальчик.
Дед поправил подушку, лег поудобнее, осторожно ворочая свое большое, умирающее тело и, откашлявшись, начал.
— Отец мой, Максим Максимыч, как тебе, может быть, известно, был мот, пьяница и игрок. Из песни слова не выкинешь, Горя, и только этими свойствами его характера можно объяснить то, что наложило тяжелую печать на мою и на его жизнь, что превратило в ничто величайшее достижение разумных существ. Судьба сыграла над этим достижением такую глупейшую шутку, что становится страшно. Ну, да ладно, не буду говорить загадками…
После сражения под Тарутиным, в наполеоновскую кампанию, отец мой двадцативосьмилетним капитаном был ранен осколком снаряда в ногу и эвакуировался в тыл.
Отправился он в наше имение Нижегородской губернии, Шумово, и стал ждать там выздоровления.
Однажды, сидя у себя в кабинете и попивая вино, он был потревожен лакеем Егоровичем, который ему доложил, что вернувшийся с медных рудников Урала, тогда еще не опущенных в карты, приказчик Кузмичев желает его видеть.
Нужно тебе заметить, Горя, что все это я рассказываю со слов отца, накануне смерти побеседовавшего со мной в состоянии, уже близком к старческому маразму. Кое-что забылось, кое-что, может быть, перепутано.
Кузмичев был толковый, грамотный, живо интересующийся всем человек. Отец его любил, доверял ему, а потому, во-первых, и отправил его на рудники проверить работу, а во-вторых, не послал к черту за то, что тот помешал ему в его уединении.
Кузмичев вошел, поклонился и поставил на стол что-то, завернутое в домотканый красный платок.
— До вашей, милости, барин, — сказал он. — Так что дела на Макарьевском руднике идут ходко, за прошлый месяц руды пудов четыреста нарыли да и за позапрошлый, почитай, столько же. Митька Дробыш дело понимает и касательно поведения его никакого сумления быть не может. Бьет Митька милости вашей челом и просит не гневаться — принять сей презент.
Развернул платок и подносит к самому баринову носу что-то продолговатое, круглое, темно-серое.
— Так что на самом дне шахты, в канун Покрова дня, вырыли эту штуку. Головка в ей отвинчивается, лежат в ей бумаги — люди мы темные, понять не можем, что к чему.
Взял отец эту штуку в руки и видит — действительно, цилиндр этак вершков пяти в длину, около двух в диаметре. Головка круглая, отвинчивается. Весь темно-серый, тяжелый страшно, фунтов на десять. Отвернул головку, а Кузмичев говорит:
— Долго бился Митька над головкой этой самой — никак не отвернуть. Вся штука эта коростой была покрыта, вершка на полтора толщиной. Долго коросту эту отбивали, прежде чем она настоящий свой материал показала. А когда головку отвинтили, свист пошел…
Отвинтил отец головку, заглянул внутрь и видит — в первом цилиндре второй, но уже не металлический, а из какого-то темного, гибкого, как резина, вещества. И с крышкой. Снял эту крышку, а в нем свернутые бумаги лежат. Развернул их — знаки какие-то, черточки, крестики, и бумага не обыкновенная, а желтая, полупрозрачная. Кузмичев же продолжает:
— Была в ей, в штуке этой, еще коробочка одна, крохотная, этак с полпальца длиной. В коробочке этой, как Митька сказывал, были зернышки какие-то насыпаны разные. Винится Митька перед тобой, барин. Утянули евонные ребятишки эту коробочку, затеряли, а зернышки, как сказывали потом, сожрали — кисленькие, говорят.
Смотрит мой отец на бумаги и не понимает ничего. Кузмичев же — дальше: