Вурди
Вурди читать книгу онлайн
Оборотень и человек… Их разделяют тысячелетия ненависти и страха. Ай-я и Гвирнус принадлежат к враждующим издревле родам, а их любовь построена на лжи: одному из них есть что скрывать. Но ведь если человек не убьет оборотня, то рано или поздно оборотень убьет человека.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Следующее утро не менее тревожное вышло. Еще и светать не начало (звезд на небе как не было, так и нет), а уж пол-Поселка на ногах. Кто ругается почем зря. Кто плачет — в десятке домов новые синюшники появились (после Литы прозвание пошло). Живые еще. Но оплакивали их как мертвых. Ни припарки, ни травы, ни заговоры всякие (все хитрости дедовы припомнили) — ничего не помогало.
Кое-кто пробовал было обратиться к Гергаморе (старуха поболе других всякие зелья знала), но та лишь отмахивалась, — мол, от этой хвори нет у нее лекарств. И добавляла мрачно:
— А покойников-то лучше сжигать… И хижины их. И весь скарб.
А еще советовала сидеть всем по домам, на улицу носа не казать и ждать.
Авось пронесет…
Мало толку от Гергаморы, а от остальных и того меньше. Были, правда, и такие, что слушались старуху — запирались. Ни света в окнах, ни шороха внутри. В Поселке трам-тара-рам, а у них тишина. Попробуй-ка разбери: то ли спят, то ли старухи наслушались, то ли уже в живых никого.
Такие хижины обходили стороной.
Кое-кто из сельчан (этих немного было), напротив, бродили по Поселку. Глаза полоумные, слова — и того хуже: радоваться, мол, надо, вот счастье-то привалило. Мол, смерть — она только с виду смерть. А если по сути разобраться, то и не смерть вовсе.
— А что же? — спрашивали у них те, что потрезвей.
— Радость, — говорят, а сами так глазищами и ворочают.
С ума, знать, того…
Повелители, все как есть, горшками да плошками оборотились — вроде как хворь никакой горшок не пробьет. Идешь по улице, а где-нибудь под забором валяется. Чистенький, новенький, еще и запылиться толком не успел. Сразу видно — повелитель. Только эти хитрости быстро раскусили. Как кто из сельчан увидит такой горшок, хвать о забор. Или о камень. Или еще обо что. Чтобы оборотились обратно, значит. Вы, мол, себя за людей выставляете, вот и помирайте по-людски. К рассвету двое из них чирьями пошли, так не выдержали, у всех на глазах обратно за свое — в горшки то есть. Эти горшки сразу в реку скинули: кому охота из больного горшка хлебать?
Когда же солнце из-за леса высунулось, в Поселке заполыхало. Аж с четырех сторон. По совету Гергаморы, не иначе. Жгли те дома, в которых из живых уж никого не осталось. Правда, нашлись такие, кто предлагал и живых заболевших огнем извести. Дескать, чего им мучиться, все равно помирать, зато не будут заразу разносить…
Горело знатно. Особенно Геева хижина. Полыхнула так, что и солнца не надо. Огонь — языкастый — полнеба вылизал. Треск, будто кости ломают. Жаром в лицо пышет. Хижины, которые рядом, тени чудные отбрасывают, а тени-то будто пьяные — то вправо, то влево — как ветер повернет. О том, что где-то там лес горит да к Поселку подбирается, враз позабыли. Какой там лес, здесь-то куда ближе будет.
— Э-эх!
Сельчане (зрителей немало собралось) языки как следует почесать не успели, как вдруг будто вздохнуло в горящей хижине что-то (не иначе как мертвецы), а потом стены враз покосились и так бревнышко за бревнышком на землю и оползли. Искры во все стороны. Те, кто попроворней, отскочили, обошлось. А некоторым досталось. На Касьяне (он ближе всех стоял) рубаха вспыхнула. Так он факелом заметался, кричит, сельчане от него как от синюшного шарахаются, а он, напротив, к ним, уж и не соображает от жара ничего, а все от людей подмоги ищет.
Так и сгорел живьем.
Никто не подошел.
Лишь после, когда уж и гореть нечему было, обступили. Норка сапожком его перевернула, лицом обгорелым вверх. Только лица у Касьяна не было. Пузыри одни.
Питер взглянул, отвернулся:
— На синюшного похож.
— Ага, только там-то огонь изнутри жжет, а здесь вишь как…
— Угораздило…
Пока Касьяна разглядывали, и хижина прогорела. Одни угольки остались. Бревнышки, видать, одно к одному сухие были.
— Зато и хвори тут больше нет, — прищелкивали языками сельчане.
— Какая уж хворь. Ничего нет.
— Смотрите-ка, а лес все горит!
— Ишь! Заметил!.. Глазастый тоже мне…
— Может, и он нас, того, выжечь собрался? Как хворь какую?
— Тьфу!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
— Он умер, — шептала Ай-я.
Она видела лица. Много лиц. Веселых. Грустных. Красивых. Не очень. Но все как одно — незнакомые, почему-то пугающие (может быть, оттого, что чужие?), а главное, их было так много и они так быстро сменяли друг друга, а иногда и накладывались одно на другое, что Ай-я давно сбилась со счета; впрочем, сто ли, тысяча ли тысяч — не имело значения. Они приплывали из ниоткуда и уплывали в никуда, и память, как ни старалась Ай-я, не удерживала их, а потому к исходу пятого дня все они превратились в одно-единственное — общее — радостное, печальное, злое, доброе, уродливое, прекрасное лицо.
И она, Ай-я, вдруг расхохоталась (чем страшно напугала бодрствующего ночи напролет у постели Гвирнуса), ибо в этом единственном лице узнала себя.
И было тысяча тысяч женщин.
И было тысяча тысяч мужчин.
И тысяча тысяч женщин звались Ай-ей.
А тысяча тысяч мужчин не имели ни лиц, ни имен.
Мужчины были огромные, как деревья, как дуб за окном. Такие же могучие. Такие же кряжистые. Такие же молча роняющие свое семя в нее, Ай-ю, и она прорастала тысячами тысяч новых деревьев, которые, едва успев подрасти, снова роняли свое семя, а она вновь подбирала, впитывала, выкармливала его.
И тысячи тысяч губ, тысячи тысяч ласкающих небо языков, тысячи тысяч потных рук — целовало, поглаживало, обнимало ее. Она чувствовала, как бьются где-то совсем рядом — только протяни руку — среди всего этого возбужденного мельтешения и суеты тысячи тысяч таких слабых, уязвимых, беспомощных сердец. Как пульсирует в жилах чужая красная, одуряющая, пьянящая, привораживающая все ее существо человеческая кровь. Как жизнь и смерть сливаются в едином сладострастном танце, где она, Ай-я, — смерть, а они — тысяча тысяч — жизнь; и тогда Ай-я, у которой вдруг выросло великое множество рук, обнимала их, ласково, нежно; наклонялась к пахнувшей потом и дымом костров коже; впивалась острыми зубками в податливую (о! это сладострастие вурди!) плоть; улыбалась и выпивала одного, второго, третьего — всех…
К концу пятого дня болезни Ай-и Гвирнус едва держался на ногах. Он почти не спал в эти дни: Ай-я непрестанно бредила, разговаривала с ним, поминутно просила пить. Когда же — ненадолго — она успокаивалась и затихала в глубоком забытьи, сон не шел к нелюдиму, лишь слегка туманил голову, замутнял глаза, путал мысли. Этот полусон раскачивал стены хижины, переставлял с места на место кухонную утварь, отчего Гвирнус никак не мог найти нужный ему — для бодрости духа — кувшинчик с элем. Он уже начинал подозревать, что дело вовсе не во сне, что все это проделки невесть как пробравшихся в дом дармоедов повелителей («нашли время для шуток!»). Нелюдим бормотал проклятия, поминал вурди, даже разбил — для острастки — пару пустых горшков (потом никак не мог найти, чтобы выбросить, черепки), но все было бесполезно: повелители, если они были в доме, не объявлялись, заветный кувшинчик не находился («Ведь не весь же эль вылакала Илка!»), стены все так же раскачивались («Ладно бы от эля»), а мысли путались.
Тревожные мысли.
Поначалу, наслышавшись о хвори в Поселке, Гвирнус подумал было, что с Ай-ей приключилось то же. Он чуть ли не каждый час раздевал ее, внимательно осматривал с головы до пят, с ужасом ожидая, что вот-вот появятся те самые страшные, кровоточащие язвы. Но прошел день, прошла ночь — язвы не появлялись, и мало-помалу Гвирнус убедился, что дело в чем-то другом — и вовсе ему непонятном.
На третье утро, когда Гвирнус совсем было уснул, сидя на табурете (ему уже начало сниться, что он каким-то непостижимым образом уменьшился до размеров обыкновенной мухи и ползает по Ай-е, пытаясь найти затерявшиеся в дебрях лица розовые губы, чтобы поцеловать их), постель вдруг отчаянно заскрипела. Он очнулся — звук почему-то казался страшно знакомым (когда же он слышал его?). Разлепил тяжелые веки.