«Последние новости». 1934-1935
«Последние новости». 1934-1935 читать книгу онлайн
В издании впервые собраны основные довоенные работы поэта, эссеиста и критика Георгия Викторовича Адамовича (1892–1972), публиковавшиеся в самой известной газете русского зарубежья — парижских «Последних новостях» — с 1928 по 1940 год.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В этой придуманной Гофманом развязке повести ничего невозможного нет. Но как испорчены, как измельчены его «Египетские ночи». Эстетическая опасность, в них таящаяся, доведена до настоящей литературной катастрофы, и неясный, чуть-чуть кукольный образ Клеопатры развит до банальнейшего типа взбалмошной «роковой женщины» Роскошь красок превратилась в мишуру. Зачем понадобилось Гофману заканчивать пушкинскую повесть? Зачем украсил он свое серьезное исследование этим легкомысленным привеском?
СТРОИТЕЛИ
I.
Недавно Франсуа Мориак, говоря о советской России и о теперешней русской литературе, высказал простую и по существу очень верную мысль:
— Сколько бы ни возвращалось из СССР путешественников, как бы обстоятельно и чистосердечно ни делились они с нами своими впечатлениями, мы ничего не узнаем о жизни в этой стране, пока не явится там настоящий, большой романист…
Надо было бы, может быть, добавить один эпитет: правдивый романист. Бывают ведь настоящие и большие писатели, ни в чем, кроме своего воображения, не считающиеся и в качестве свидетелей едва ли пригодные… Но замечание Мориака достаточно ясно и без этой оговорки. Он назвал Пруста, как пример, и этим уточнил свою мысль. Конечно, проникнуть в жизнь изнутри, вскрыть перед нами ее сложнейший и тончайший механизм и затем внешнее связать с внутренним, так, чтобы одно другое определяло и одно от другого зависело, — конечно, сделать все это способен только художник. Только художник вводит нас в чуждый мир и дает нам возможность его «освоить» (слово, не так давно получившее распространение в России и вызвавшее даже полемику в печати; по-моему, неплохое слово, — во всяком случае, обогащающее речь оттенком, которого нет в обычном «усвоить»). Если бы не было, скажем, Флобера, мы о французской провинции только догадывались бы. После «Мадам Бовари» мы ее знаем, как будто сами жили и скучали в ней. Все, кажется согласны в том, что именно свидетельство дороже и ценнее всего в советской литературе. Если полностью держаться точки зрения Мориака, то придется, пожалуй, признать, что «свидетельства» еще не было, и его нет до сих пор, — ибо настоящего и большого романиста в России после революции, конечно, не явилось. Явились «обещания» и «надежды», иногда слишком долго испытывающие терпение, как Леонов, — или писатели, давшие то, что от них можно было ждать, но избытком сил и дара, по-видимому, не отягченные, как Олеша или Бабель… Однако, прямолинейность тут заводит нас в тупик. Утверждать, что мы «не знаем ничего», — было бы ложью. Сталкиваясь с реалистическим творчеством, хотя бы и искаженным, мы каждый раз что-то узнаем. Каждый раз мы в нем находим именно свидетельство. Иначе быть не может. Конечно, это не полная картина, а скорей какое-то отрывочное видение, будто при мгновенной вспышке магния или молнии, — но ведь для нас Россия, хотя бы и советская, сталинская, все-таки не «чуждая страна», как для Мориака, и одного намека нам порой бывает достаточно, чтобы восстановить или понять целое. Читаешь, бывает, десятки, сотни страниц, — все ложь, казенщина и пропаганда, и вдруг попадается один эпизод, одна фраза, одно замечание, по которому сразу доходишь до сути дела… Я имею в виду не те занятные бытовые «штрихи», которыми так часто блещут путевые дневники, а именно творчески-синтетические записи: не случайную щелку в запертой двери, а ключ, позволяющий ее открыть. Само собою выходит, что книга художественно-значительная ценна и как «документ». Она глубже задумана, она глубже и шире дает и видит.
В декабрьской книжке «Нового мира» закончилось печатание романа (вернее, только первой части его), который, на мой взгляд, должен быть причислен к десяти-двадцати самым интересным и живым вещам советской литературы за все время ее существования. Автор его — писатель, очевидно, молодой, никогда до сих пор ничего не обнародовавший: Алексей Карцев. Роман называется «Магистраль». Уверен, что название многих отпугнет: ах, скажут, значит, опять «строительство», опять «темпы», «борьба за качество», «механика решает все», опять вредители и герои, инженеры и рабочие, парторги и прорабы, — и так далее, и так далее… Опять, одним словом, бездушная, машинная литература, не замечающая человека или приносящая его в жертву большевистскому индустриальному бреду! Роман, действительно, «строительный». Но от других строительных или производственных романов, — как «Гидроцентраль» Шагинян или «Энергия» Гладкова, или «Соть» Леонова, или хотя бы «Время, вперед» Катаева, — он отличается, во-первых, тем, что это повествование о поражении, а не о победе (разница огромнейшая, избавляющая автора от необходимости взять один раз навсегда установленный залихватски-триумфальный тон, и удесятеряющая его зоркость), во вторых, — отсутствием тенденции, по крайней мере, в основной части замысла… Карцев, может быть, и хочет что-то благонамеренное доказать. Но как прирожденный и даровитый художник, он уходит из под власти этих своих стремлений, едва только его захватывает творческий процесс. С этой минуты он уже художник, а не агитатор, — и поэтому он ищет согласия с жизнью, а не насилия над ней. То же самое случается и с Леоновым. Но Карцев, кажется, смелее его, — и, если можно так выразиться, зеркало, в котором отражена Россия, у него чище и ровнее леоновско-го. Роман в некоторых подробностях, в двух или трех вставных сценах и эпизодах испорчен, — но эту шелуху легко с него снять. Да и объяснение ей легко найдется: недавно сам автор, в приветствии «Новому миру» по случаю его юбилея, скромно благодарил редакцию за изменения и поправки и советы… Не заставила ли его редакция приделать к роману первые главы, написанные в стандартно-московском размашистом стиле, лишенные всякого своеобразия, и разговор в Смольном, вставленный неизвестно зачем, и такие механические стихотворения в прозе, под раннего Пильняка:
— Над октябрьской Россией стынет февральская ночь. Голод. Мороз. Тьма. Нет хлеба. Нет угля. Стынут машины в мерзлых цехах. Стынут люди…
Все это может создать иллюзию, будто роман написан для обычного читательского «ширпотреба». Но иллюзия быстро рассеивается.
Бывают писатели, которые следят за человеком на протяжении всей его судьбы и входят в соприкосновение с остальным миром лишь по мере того, как данный человек сквозь этот мир движется. Другие, наоборот, рисуют мир, отдельный кусок его, отдельный отрезок, — и видят только тех людей, которые в данной жизненной полосе находятся, оставляя их, как только они из нее вышли. (Наглядное сравнение: на географической карте один изучал бы реку с полосками берегов на всем ее протяжении, другой — кусок пространства, с пересекающими его отрезками рек, неизвестно откуда идущих и куда направляющихся.) Карцев принадлежит ко второму типу художников. Оттого в его повествовании движется огромное число лиц, из которых далеко не все необходимы, — далеко не все «стреляют», по известному чеховскому правилу о ружье и выстреле. Движутся они просто потому, что тут находятся. Автор не отвечает за их существование и, зарисовывая их, он скорей вслушивается и всматривается, — чтобы как можно правдивее передать их слова и поступки, чем заставляет их то-то искать и то-то сделать, в соответствии со своим замыслом: метод «Войны и мира», противоположный методу «Карамазовых». (Достоевский ведь творит свой собственный мир из общих элементов, но со своими тира-нически-непреложными законами, которые с другими, реальными, природными законами далеко не всегда находятся в гармонии. Оттого его реализм призрачен и шаток, как и призрачна у него «психология», — едва только человеческий тип, им изображаемый, перестает быть родственным ему самому, Федору Михайловичу. В сущности, Достоевского надо было бы причислить к гениальнейшим фантастам, которые когда-либо были в литературе… Толстой же оттого иногда и простоват, и мешковат, и бедноват в сравнении с ним, потому что он смотрел и слушал не себя, а сквозь себя, отказываясь вступать с самим собой в те сомнамбулические диалоги, где есть что-то неясно-вещее, но есть и что-то, очевидно, ложное.) О каждом Карцев умеет рано или поздно сделать такое замечание, что человека перед собой «видишь», и щедрость его в этом отношении заставляет верить в богатство его таланта. Но тут же он бросает своего героя, с которым как будто только что сблизился, чтобы пойти дальше, в толщу быта и бытия, к новым людям, которых примется рассматривать с тем же вниманием… Я сказал уже, что «Магистраль» принадлежит к интереснейшим созданиям советской литературы. Добавлю, что я не знаю другого романа, который оставлял бы такое острое впечатление какого-то чудесного путешествия в Россию, прогулки по ней, с умным проводником, не поощряющим обычное туристическое расточительство, а задерживающимся там, где, действительно, стоит задержаться, подумать, поглядеть. Это еще не «странствование по душам»: для такой экскурсии Карцев, вероятно, еще и слишком молод, и чересчур обработан обязательными советскими теориями о вреде и ненужности всякого «душекопательства». Пока это всего лишь странствование по управлениям, где обсуждаются технические проекты, по строительствам, по частным домам, где они еле успевают придти в себя в перерыв между двумя «ударными заданиями»… Внешнее еще подавляет внутреннее изобилием фактов, картин, случаев. Но согласие между тем и другим налицо. Жаль, что Мориак не читает по-русски: пожалуй, он из «Магистрали» что-нибудь о России да и узнал бы.