Гибель Марины Цветаевой
Гибель Марины Цветаевой читать книгу онлайн
Возвращение Марины Цветаевой на родину в 1939 году, вслед за мужем, советским разведчиком, поспешно покинувшим Францию после скандала с убийством «невозвращенца» Игнатия Рейсса, — тема этой книги Ирмы Кудровой. В повествовании широко использованы ранее недоступные документы из архивов КГБ, воспоминания очевидцев и материалы личных архивов.
История гибели Марины Цветаевой, написанная в жанре документальной исторической прозы, читается как трагический детектив. Тайна смерти поэта в 1941 году в Елабуге предстает в новом свете — и все же остается тайной…
В Приложениях — протоколы допросов Цветаевой в префектуре Парижа, а также эссе автора «Загадка злодеяния и чистого сердца» — об одном из повторяющихся мотивов творчества поэта.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Между тем его постоянно перебивают вопросами, бесцеремонно напоминающими, где именно происходит это выяснение исторических обстоятельств.
— Какую практическую антисоветскую деятельность вели евразийцы?
— С какими иностранными разведками они были связаны?
— Какие шпионские задания они — и вы лично — выполняли?
Эфрон готов назвать позицию евразийцев антисоветской, — хотя бы на том основании, что один из евразийских лозунгов второй половины двадцатых годов формулировался как «советы без коммунистов». Но он решительно отвергает завербованность иностранными разведками. И кроме того, настойчиво подчеркивает: уже в 1928–1929 годах и он сам, и многие евразийцы, пересмотрев прежние взгляды, прочно «встали на советскую платформу».
— Расскажите о вашей антисоветской деятельности после 1929 года, — упорствует следователь.
— Мне нечего рассказывать, — читаем в ответе Эфрона. — После 1929 года ее не было.
— Следствие вам не верит…
Не забыт в этом допросе и еще один важнейший аспект разработанного априори обвинения. Без него не обходится в эти годы ни один политический процесс: связь с троцкистами.
Вожделенную зацепку еще 7 августа этого года дал П. Н. Толстой. Он сообщил следствию факт, о котором он, Толстой, как он говорит, слышал в начале тридцатых годов во Франции от самого Эфрона. Этот факт — встреча евразийцев с Г. Л. Пятаковым, в бытность того в Париже на посту советского торгпреда. В интерпретации Толстого встреча названа «совмещенным совещанием», в результате которого евразийцы стали заграничным филиалом троцкистского центра, сформированного в Советском Союзе.
К этому времени, напомним, Пятаков уже давно расстрелян. Он был обвинен на январском процессе 1937 года — совместно с Сокольниковым, Радеком и другими — в создании так называемого «параллельного антисоветского троцкистского центра», якобы ставившего своей задачей свержение советской власти и восстановление капитализма.
Эфрон не мог не понять всей опасности всплывшего эпизода.
И в этом месте его показаний, как они зафиксированы в протоколе, — лаконичность, не характерная для других ответов. Он признает, что такая встреча имела место. Но участвовал в ней только Петр Петрович Сувчинский, и подробностей состоявшегося разговора он, Эфрон, не знает.
Забегая вперед, скажу, что удержаться на этом лаконизме ему не дадут. Ибо о злополучной встрече с пристрастием допрашивают не только Эфрона и Толстого, но и Клепининых-Львовых, и Эмилию Литауэр. Добытые подробности постепенно заставляют Сергея Яковлевича заговорить менее односложно.
Тогда он сообщит, что инициатива встречи исходила от самого Пятакова. К евразийцам будто бы пришел от его имени в январе 1929 года Борис Неандер, редактор газеты «Русский вестник», выходившей в Париже; он сказал об интересе Пятакова к программным установкам евразийцев. Состоявшаяся встреча носила характер полуофициальный — не как с лидером оппозиции, а как с советским торгпредом. Такова интерпретация Эфрона.
Как раз в это время возникли трудности с субсидированием газеты «Евразия». По словам Эфрона, Сувчинский предложил использовать страницы газеты для пропаганды успехов советского общества, — не в обмен на финансирование, а в связи с искренним желанием «левых» евразийцев быть полезными строительству социализма в России.
Однако, утверждал Эфрон, встреча не имела последствий, прочного контакта так и не установилось [13].
Трагические парадоксы жизни… Обвинение в сотрудничестве с троцкистами предъявляют Эфрону, а затем предъявят и его сподвижникам — Клепининым, Афанасову и Литауэр, — им, столь энергично вовлеченным в середине тридцатых годов в борьбу с троцкизмом за рубежом — по заданию энкаведистов из парижского посольства. Им, предпринявшим в 1936 году специальную тайную поездку в Норвегию для того, чтобы удостовериться в реальном местопребывании там Троцкого; им, изобретательно организовавшим слежку за сыном Троцкого Львом Седовым; участвовавшим в целой серии антитроцкистских акций, о подробностях которых нам еще предстоит, возможно, узнать… Что чувствовали они теперь, попав под обвинение в сотрудничестве с теми, кого сами считали закоренелыми врагами отечества?
Вспоминали ли, как еще два с лишним года назад, собираясь вместе, передавали друг другу ошеломляющие новости о том или ином превосходном человеке, который вдруг оказывался тайным сподвижником лидера оппозиции, изгнанного из советской страны? Догадались ли хоть теперь, чего стоили и о чем свидетельствовали «признания» подсудимых на московских процессах?
Но мы ничего не поймем о тех, чью личную судьбу сейчас пытаемся проследить, пока не увидим их в ряду событий безумной эпохи.
Нет ничего проще в наши дни, когда все уже разжевано и положено в рот усилиями воцарившейся гласности, чем презрительно толковать о тех, кого ностальгические комплексы лишали трезвого взгляда на вещи. Грехом такого презрения грешит Дмитрий Сеземан в мемуарах «Париж — ГУЛАГ — Париж». Но куда подверстать простодушие множества европейских журналистов, упорно повторявших, к примеру, в 1937 году неправдоподобный бред о «троцкистских фашистах», якобы угнездившихся в Испании, в каталонской партии ПОУМ? Миф был сочинен в тех же кабинетах, где готовились и известные «процессы», но подхватили его уже не ностальгирующие русские эмигранты, а газеты Валенсии и Парижа, Лондона и Нью-Йорка…
И это отнюдь не единственный пример загадочного помрачения умов «прогрессивной» интеллигенции мира во второй половине тридцатых годов.
Все, что Эфрон рассказывал на допросах о евразийском движении, — следователем пропущено мимо ушей. Но несколько реальных подробностей, в неузнаваемо препарированном виде, вставлено в фантастическую версию обвинения.
Между тем, характеризуя евразийство второй половины двадцатых годов, Эфрон рассказал достаточно неожиданные вещи.
Он не вдавался в дальнюю историю вопроса, уводящую к первым книгам и сборникам (1921–1922 годы), авторами которых были русские ученые-эмигранты, предложившие новую концепцию исторического развития России. У истоков движения речь шла об особенностях географического положения русского государства, вобравшего в себя черты Европы и Азии и обладающего своей спецификой, ярко выраженной и в культуре, и в экономике, и в религии. Антизападнический пафос концепции, сочетавшийся с критикой предреволюционных умонастроений русской интеллигенции, обеспечил ей популярность в среде людей, вынужденных покинуть свою родину.
Эфрон присоединился к евразийцам не сразу. Сближение относится к двадцать шестому году, когда, переехав из Чехословакии в Париж, Сергей Яковлевич познакомился здесь со Святополком-Мирским и Сувчинским. Это «самые интересные парижане», — аттестует он их в письме к пражскому своему другу Евгению Недзельскому. И здесь же замечает: «Самое интересное, творческое и живое в эмиграции объединено в евразийстве» [14]. Ему импонирует евразийский «подход к национальному самосознанию через культуру», — политическая же программа кажется поначалу «мелкотравчатой». Но уже осенью 1926 года из просто сочувствующего он становится (по его собственному признанию в письмах тому же адресату) «единомышленником» евразийцев, а в декабре принимает деятельное участие в создании евразийского семинара в Париже. В мае следующего года он сообщает Недзельскому, что евразийская работа стала его основным жизненным занятием.
К этому времени в евразийском движении сугубых теоретиков уже сильно потеснили люди иного типа. Они жаждали действенного включения евразийских идей в современную политическую реальность. Евразийство «отравилось вожделением быстрой и внешней удачи», — писал в одной из своих статей 1928 года Флоровский. В ряду наиболее радикально настроенных евразийцев — Сувчинского, Святополка-Мирского, Малевского-Малевича, Арапова, Родзевича, Сеземана — и оказался Эфрон.