Гибель Марины Цветаевой
Гибель Марины Цветаевой читать книгу онлайн
Возвращение Марины Цветаевой на родину в 1939 году, вслед за мужем, советским разведчиком, поспешно покинувшим Францию после скандала с убийством «невозвращенца» Игнатия Рейсса, — тема этой книги Ирмы Кудровой. В повествовании широко использованы ранее недоступные документы из архивов КГБ, воспоминания очевидцев и материалы личных архивов.
История гибели Марины Цветаевой, написанная в жанре документальной исторической прозы, читается как трагический детектив. Тайна смерти поэта в 1941 году в Елабуге предстает в новом свете — и все же остается тайной…
В Приложениях — протоколы допросов Цветаевой в префектуре Парижа, а также эссе автора «Загадка злодеяния и чистого сердца» — об одном из повторяющихся мотивов творчества поэта.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
А Клепинин помогал Эмилии эти «рапорты» составлять! И отвозил их — «куда надо»!
Что же это такое? Как это возможно?
Упаси Бог бросать запоздалый камень благородного негодования в несчастных узников Лубянки! Совсем не в том дело. Но как все-таки такое оказалось возможным — еще на воле?..
Никакими особенными монстрами обитатели болшевского дома не были. В том-то и дело, в том-то и горе, в том-то и загадка — нравственная и психологическая, — что то были люди не просто бескорыстные, самоотверженные и искренне обеспокоенные всеобщим благом, но еще и глубоко религиозные и — в собственных глазах, как и в глазах окружающих — щепетильно честные.
Понять, что же с ними происходило, значило бы многое понять в нашей отечественной истории тридцатых годов.
Это совершенно невозможно вне исторического контекста.
Между тем именно так подходит к заблуждениям своих родителей мемуарист Дмитрий Сеземан. И потому его оценки предельно просты: «платные агенты» — вот весь его короткий приговор, даром что в числе категорически заклейменных собственная мать. Однако торопливая готовность к осуждению только закрывает путь к различению корней добра и зла, к уяснению причин и следствий. А без этого не поставить диагноза. И, значит, не излечишь болезнь, — в любой момент она вспыхнет с новой силой.
Эпидемия доносительства широко разлилась в стране Советов во второй половине тридцатых годов. И как часто она носила внешне пристойные формы: кто же сам назовет это доносом! Не донос, всего лишь «информация»!
Та же эпидемия, как известно, бушевала в соседней стране — Германии. Здесь и там созданы были условия, в которых вирус чувствовал себя в благоприятнейшей питательной среде. Понятно, кому это было выгодно, незачем об этом долго распространяться.
Загадочнее другая сторона вопроса: каковы те особенности личности, при которых вирус беспрепятственно проникает в человека, неузнаваемо искажая взращенные годами нравственные ценности? И почему у других даже не возникает искушения пойти той же дорогой? Чем защищены эти последние от общей заразы? Где, в чем иммунитет?
Двадцать лет назад, в один из вечеров 1919 года, в революционной Москве, склонившись над дневником, двадцатисемилетняя Марина с пером в руке неторопливо размышляла на тему, которая иному показалась бы не заслуживающей слишком серьезного внимания. Перебирая оттенки, записывая всякий едва мелькнувший вариант контекста, она снова и снова вслушивалась в смысл самых простых, самых обиходных слов: «хочу» и «могу», «не хочу» и «не могу».
Она будто чувствовала, что наткнулась на что-то совсем не пустячное, на нечто, соприкасающееся с самой природой человека, с самыми глубинами этой природы, а может быть, — вопрос термина! — с самыми высотами духовного его мира.
«Мое «не могу» — некий природный предел, не только мое, всякое… «Не могу» священнее «не хочу». «Не могу» — это все переборотые «не хочу», все исправленные попытки хотеть, — это последний итог. Мое «не могу» — это меньше всего немощь. Больше того: это моя главная мощь. Значит, есть что-то во мне, что вопреки всем моим хотениям (над собой насилиям!) все-таки не хочет…
Корни «не могу» глубже, чем можно учесть. <…> Я говорю об исконном не могу, о смертном не могу, о том не могу, ради которого даешь себя на части рвать, о кротком не могу.
Утверждаю: «не могу», а не «не-хочу» создает героев!»
Итак, в глубинах крови и духа, считала молодая Цветаева, — настоящие истоки нашего выбора. Состав крови определен от рождения; одному человеку нечего и перебарывать, — голос природы ему всегда внятно слышен, — у другого этой подсказки нет.
Но пространство духа формирует сам человек. «Я не могу этого сделать, даже если весь мир вокруг делает так и это никому не кажется зазорным». Чтобы так чувствовать, нужна порода, которую исказить невозможно.
И еще. Случайно ли, что нравственная ржа так часто поражала людей из породы «борцов за социальную справедливость»? Не потому ли, что они принимали на веру утверждение о примате общественного интереса над личным?
Да, если бы мы не знали, как часто доносителями становились и те, кто пекся как раз о своем сугубо личном благе…
В самом начале ноября наступили школьные каникулы, и Нина Николаевна вместе с дочерью уехала в Москву. На Пятницкой, 12 жила ее мать.
Клепинин же — наоборот — появляется в эти дни в болшевском доме. Возможно, что, сострадая Цветаевой, супруги стараются не оставлять ее совсем одну. Запасного жилищного варианта у Марины Ивановны не было: в крошечных комнатках сестры мужа в Мерзляковском переулке жить казалось невозможным.
И вот, в ночь с 6 ноября на 7, в канун революционного праздника, арестовывают еще троих «болшевцев».
Клепинину подымают с постели на Пятницкой, ее сына Алексея увозят с Садово-Кудринской, из квартиры его жены.
И третий арест в ту же ночь — снова на болшевской даче.
Тут ордер предъявляют Николаю Андреевичу Клепинину.
Из воспоминаний Нины Павловны Гордон: «Марина глухим голосом рассказывала мне, как приехали его арестовывать, как было страшно на него смотреть, особенно страшно из-за его одиночества. Он был совсем-совсем один, и только собака (помнишь этого боксера с человечьими глазами?) все время ластилась к нему и все прыгала на колени. А он все прижимался к ней, к единственному живому существу, оставшемуся около него, видимо, только в ней одной чувствуя человеческое тепло и любовь…» [8]
Жена Алексея, оставив ребенка с подругой, мчится ранним утром на электричке в Болшево. Она не знает, что Нины Николаевны там нет — и тем более не знает о ее аресте.
Под дождем и снегом, под пронизывающим ветром она добирается до знакомого дома. На участке — пусто. И в ее сегодняшней памяти — странное смещение: ей помнится, будто она увидела голые — без хвои — деревья.
Дом казался вымершим.
Только странный лязгающий звук все повторялся, будто отстукивал, как метроном, последние минуты. Уже позже, возвращаясь, она поняла: это стучали друг о друга раскачиваемые ветром физкультурные кольца, подвешенные между сосен Сергеем Яковлевичем.
Ирина без толку стучала в дверь клепининской террасы. Но дверь отворилась с другой стороны дома — и на пороге появилась Цветаева.
Ветер растрепал ее полуседые волосы, на плечах едва держалось накинутое пальто.
— Ночью арестовали Алешу, — сказала Ирина. Марина Ивановна перекрестила ее несколько раз, на ней не было лица. Смотреть на нее было страшно.
— Уезжай, деточка, уезжай отсюда скорее, Бог с тобой. От нас рано утром увезли Николая Андреевича…
Она напомнила Ирине безумного пушкинского мельника.
Еще через два дня Цветаева с сыном бежали из Болшева в Москву.
В один из ближайших дней соседский мальчик, тот, с которым летом не захотели разговаривать Мур и Митя, — забрел на дачу, удивившись, что давно не слышит здесь никаких голосов. Дверь на террасу была полуоткрыта. Мальчик толкнул ее и вошел внутрь. В комнатах царил беспорядок, на полу валялись книги. Он поднял несколько. Книги были на французском языке. Он не утерпел и унес с собой томики Боккаччо и Вольтера.
ЛУБЯНКА
Ранним воскресным утром 27 августа 1939 года Ариадна Эфрон в последний раз спускается с крыльца болшевского дома. Больше никогда она не увидит ни отца, ни мать, ни брата.
«Уходит, не прощаясь! — читаем в дневниковой записи Марины Цветаевой. — Я — Что же ты, Аля, так ни с кем не простившись? Она, в слезах, через плечо — отмахивается! Комендант (старик, с добротой) — Так — лучше. Долгие проводы — лишние слезы…»
Много лет спустя об этом дне вспоминала и сама Ариадна Сергеевна: «…27 августа ‹…› я в последний раз видела своих близких; на заре того дня мы расстались навсегда; утро было такое ясное и солнечное — два приятных молодых человека в одинаковых «кустюмах» и с одинаково голубыми жандармскими глазами увозили меня в сугубо гражданского вида «эмке» из Болшева в Москву; все мои стояли на пороге дачи и махали мне; у всех были бледные от бессонной ночи лица. Я была уверена, что вернусь дня через три, не позже, что все моментально выяснится, а вместе с тем не могла не плакать, видя в заднее окно машины, как маленькая группа людей, теснившаяся на крылечке дачи, неотвратимо отплывает назад — поворот машины и — все…» [9]