Гибель Марины Цветаевой
Гибель Марины Цветаевой читать книгу онлайн
Возвращение Марины Цветаевой на родину в 1939 году, вслед за мужем, советским разведчиком, поспешно покинувшим Францию после скандала с убийством «невозвращенца» Игнатия Рейсса, — тема этой книги Ирмы Кудровой. В повествовании широко использованы ранее недоступные документы из архивов КГБ, воспоминания очевидцев и материалы личных архивов.
История гибели Марины Цветаевой, написанная в жанре документальной исторической прозы, читается как трагический детектив. Тайна смерти поэта в 1941 году в Елабуге предстает в новом свете — и все же остается тайной…
В Приложениях — протоколы допросов Цветаевой в префектуре Парижа, а также эссе автора «Загадка злодеяния и чистого сердца» — об одном из повторяющихся мотивов творчества поэта.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Она рассказывает о своем знакомстве в Париже в конце 1936 года с неким Полем Мерлем, редактором журнала «Франция — СССР». Мерль предложил молодой журналистке (Ариадна работала тогда в редакции журнала «Наш Союз», выходившем под эгидой парижского «Союза возвращения на родину») написать очерк о жизни в Советском Союзе, по материалам советской печати. Очерк был написан — и привел Мерля в восторг качеством выполненной работы. Последовали новые заказы того же характера. Ариадна писала статьи; они всякий раз принимались с тем же горячим одобрением и щедро оплачивались. Затем, незадолго до отъезда Ариадны в Советский Союз, Мерль пригласил ее к себе домой на прощальный ужин.
Он был очень радушен в этот вечер. Разговор касался самых разных тем.
Знакома ли Ариадна с советским послом Сурицем?
А с Виктором Сержем?
Что она думает по поводу странных признаний подсудимых на московском процессе, проходившем в начале тридцать седьмого года?
«Так мне стало известно, что Мерль связан с троцкистами», — записано в показаниях Ариадны от 27 сентября.
И здесь и в более поздних записях ее ответов возникает временами странное впечатление чуть ли не насмешки подследственной над допрашивающим, — когда на абсурдные вопросы она отвечает откровенным вздором.
Ариадна разыгрывает теперь готовность помогать в «изобличении» других — тех, о ком ее спрашивают. Правда, следователя злят ее слишком общие характеристики, ему нужны конкретные факты «шпионской деятельности». Но понимала ли Аля, что и «общих» характеристик было достаточно, чтобы переломить хребет судьбы тех, о ком ее спрашивали? Возможно, что до конца не понимала, — как не понимала того, что реально грозило ей самой. По свидетельству ее сокамерницы Дины Канель, приведенному в книге «Скрещение судеб», обе они, несмотря на весь кошмар происходящего, долго сохраняли легкомысленную надежду на то, что наказание будет достаточно условным: «Так ясна была абсурдность того, что им инкриминировалось, и так они не чувствовали за собой никакой вины, что были уверены: ну, максимум, что им могут дать, это ссылку года на три!» [11]
(Психология подследственного человека изучена в Учреждении очень хорошо — надо отдать должное. Мне приходилось спрашивать своих «подельников» — спустя много лет по поводу некоторых их признаний на допросах. Каким принуждением они были вызваны? Речь шла о признаниях, явно опасных для тех, кто еще оставался на свободе. Ответы меня поразили. «Да ведь мне было ясно, что они и так все знают… Чего же туман напускать? Кроме того, не таких уж серьезных вещей это касалось, и я думал: ничего не случится, если я подтвержу…»
«Несерьезные вещи» не так уж редко оборачивались сломанными судьбами. Это в наши годы. А в те — физическими страданиями, а то и гибелью…)
Еще долго собственный арест представлялся Ариадне нелепой ошибкой, результатом «вредительства», угнездившегося в органах НКВД. Даже в камере, даже в лагере, она еще верила, что главные основы справедливейшего строя не затронуты. Уже из «зоны» она будет писать Самуилу Гуревичу о том, что с ней произошло, как о «глупой случайности». «Я не настолько глупа и мелка, чтобы смешивать общее с частным. То, что произошло со мной, — частность, а великое великим и останется…» [12]
Иронизировать тут неуместно, но не поучителен ли по-своему этот пример «несгибаемости духа», которым мы традиционно привыкли восхищаться? Стойкость, замешанная на слепоте веры… Сплав этих качеств нередко губителен даже для людей, которым трудно отказать и в уме, и в самоотверженном благородстве…
Но вернемся к «признанию», сделанному 27 сентября 1939 года.
На прощальном ужине Поль Мерль предложил Ариадне не прерывать сотрудничество с его журналом и продолжить его из Москвы. А для ускорения пересылки материалов он дал адреса двух французских журналистов, которые в то время находились в Москве.
И об этом Ариадна уже сообщала раньше следствию, но теперь она делает важные добавления. Во-первых, Мерль, оказывается, просил ее писать об антисоветских настроениях среди московской интеллигенции! Во-вторых, адреса журналистов уже названы «явками». Ариадна утверждает, что еще тогда ей стало ясно: предлагалось не что иное, как прямое сотрудничество с французской разведкой. Однако она настаивает: ни одного материала она из Москвы Мерлю так и не отправила, ни прямо, ни через его «агентов». И все же в ее приговоре позже будет фигурировать как доказанное: «являлась агентом французской разведки».
Сюжет с Мерлем имеет под собой совершенно реальную основу. И журнал такой существовал, и Поль Мерль вместе с ним. Да и характер материалов в журнале был таков, что естественно возникает предположение о Мерле, как о совсем «нашем» человеке. Вполне возможно, что и темы прощального разговора названы здесь верно. И лишь отражено все в нарочито искривленном зеркале.
Следствию брошена кость: хотите так — пожалуйста.
Но от подследственной не отстают и после ее «признания». Теперь от нее требуют изобличения отца — как требовали и раньше.
И вот в протоколе появляется давно жданная ее мучителями фраза: «Не желая ничего скрывать от следствия, я должна сообщить, что мой отец является агентом французской разведки…»
Пять дней спустя следователь Кузьминов составит постановление об избрании меры пресечения (то есть об аресте) С. Я. Эфрона. И тем же жирным черным карандашом, какой мы видели на аналогичном постановлении, касавшемся дочери, поставлена подпись Берии. Ариадна Сергеевна утверждала позже, что ее собственный арест нужен был прежде всего для «выколачивания» сведений, которые скомпрометировали бы ее отца. Возможно. Но то был отнюдь не единственный «оговор» Эфрона. Еще 7 августа того же 1939 года показания о его «антисоветской и шпионской» деятельности дал Павел Николаевич Толстой. Скорее всего, в распоряжении НКВД и это были не первые «уличающие» показания. Еще раньше Эфрона мог назвать Святополк-Мирский, арестованный в 1937 году, — видный деятель евразийского движения и личный друг Цветаевой и Эфрона; могли назвать его и другие вернувшиеся из Франции и попавшие в застенок НКВД эмигранты. Проследить всю «историю вопроса» по архивам КГБ пока нет возможности.
Бессмысленно искать твердой логики в вакханалии репрессий тех лет. Загадочно другое: упорство, с которым следствие выбивает из тех, кто уже попал в его сети, «обоснования» для своих загодя составленных обвинительных заключений.
Зачем нужно было столь педантично блюсти внешнюю форму судопроизводства, добиваясь подписей арестованных под их «признаниями» в протоколах допросов? Из каких истоков проистекала эта озабоченность соблюдением «правил», вроде того, например, которое требует подписи участников очной ставки около каждой их реплики, зафиксированной в протоколе? Для кого разыгрывался этот спектакль — без зрителей, без свидетелей! — и с такой жестокостью по отношению к жертвам?
Вернемся снова к злополучному допросу 27 сентября.
Ариадне приходится аргументировать сказанное о связи отца с французской разведкой. И она ссылается на их задушевные беседы в тридцатые годы. Наиболее «художественно» изложен разговор, который можно было бы отнести по его содержанию (ибо речь идет в нем, в частности, о предстоящем отъезде Ариадны в СССР) к середине тридцатых годов.
«Отец в тот день был болен, — повествует Ариадна, — мы были в доме одни. Он подозвал меня и попросил присесть к нему на кровать. Он сказал, что непоправимо погубил жизнь мне и маме. Я подумала, что он говорит о тяжелой материальной стороне нашей жизни, и стала его утешать. Но он остановил меня. Он сказал (далее я цитирую по протоколу дословно — И. К.): «Ты еще молода, ничего не знаешь и не можешь понять меня. Ты ведь не знаешь и не можешь знать, как мне тяжело. Я запутался, как муха в паутине… Ты можешь уехать в СССР и прекрасно устроить свою жизнь. Мое же положение безвыходно тем, что я лично вернуться в СССР никогда не смогу». «Зная о том, что отец связан с советской разведкой, — продолжает Ариадна, — я спросила, неужели он своей работой на СССР не искупил своего прошлого?» — «Не только на СССР», — якобы ответил дочери Эфрон.